Улав, сын Аудуна из Хествикена - Сигрид Унсет
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хозяйство велось теперь в Хествикене как придется – и землепашество и рыбная ловля. Ведь хозяину было не до того, он должен был оставаться с женой все время. Он утешался мыслью о том, что долго так продолжаться никак не может. И все же он все время думал: только бы не сегодня, только бы не завтра, только бы не послезавтра… Конец приближался, но хоть немного времени все же еще оставалось.
Пасха в этом году была ранняя, так что ярмарка в Осло открылась уже через неделю после дня святого Власия. Улаву пришлось ехать в город. Его товары лежали у Клауса Випхарта – они с немцем торговали как бы сообща, да только он знал, что за ним нужен глаз да глаз. Последнее время он, приезжая в город, не хотел жить у Клауса – уж больно много брал с него хозяин. Он отговаривался тем, что хочет побыть у братьев-проповедников, ведь он с детства дружил с монахами этой братии. Нынче же он не хотел ехать в монастырь, раз ему нельзя ходить на церковные службы. На сей раз он стал на постой в большой корчме.
Вечером последнего ярмарочного дня он сидел в питейной зале постоялого двора, доедал свои припасы и прихлебывал дрянное пиво, как вдруг вошел Анки и спросил, не видал ли кто бонда Улава из Хествикена.
– Здесь я! Случилось что у нас дома, Арнкетиль? Зачем ты приехал?
– Помоги тебе господь, хозяин! Ингунн кончается… Она принимала последнее причастие, когда я уехал из дому.
Ее мучила резь в животе, но не хуже, чем бывало раньше, и кашляла она сильно несколько ночей подряд. Однако когда ей нынче утром стало вовсе худо, они не догадались, что это конец, покуда старый Туре не пришел к дневной трапезе. Он, как увидел ее, сразу вышел, оседлал коня и поехал к священнику. Отца Халбьерна, как всегда, не было дома. Теперь его паства собиралась пожаловаться епископу, как только он приедет к ним. Но один из этих босоногих братьев был на поповском дворе и сказался викарием. Еще до того как монах стал готовиться облегчить душу умирающей, он велел челядинцам отправить к хозяину гонца с печальной вестью, хотя и неясно было, успеет ли тот проститься с женою.
Этой зимою больших морозов не было, фьорд за островами не затянуло льдом, и Улав отправился в город на лодке. Но с той поры было несколько морозных ночей, потом подул резкий южный ветер, а после снова подморозило, Анки смог добраться на лодке лишь до Стигвалдастейнара, а там пришлось причалить к берегу и одолжить лошадь. Теперь фьорд был полон льда – ни на лошади не проехать, ни на лодке меж льдин не проплыть. Так что никто не знал, когда Улав сумеет попасть домой. Ему придется добираться окружной дорогой. Клаус, уж верно, раздобудет ему коня.
Вокруг Улава, сына Аудуна, и его слуги собрались люди. Они слушали, давали советы. Подошли к ним и молодые дворяне в широких нарядных кафтанах и плащах. Они сидели в корчме подальше от дверей, смеялись и шумели, пили немецкую брагу и играли в кости. Один из них заговорил с Улавом. Это был высокий белолицый юноша с шелковистыми золотыми волосами, свисавшими до самых плеч по последней заморской моде. Улав узнал его – это был один из сыновей рыцаря из Скуга. С ним был его брат, остальные же были, верно, сокольничьи из королевского двора.
– Вижу я, тебе надо поскорее добраться до дому. Возьми моего коня, после вернешь. У меня есть добрый резвый конь, он привязан на пустыре у монахов. Хочешь, пойдем туда?
Улав возразил было – мол, не слишком ли это будет щедро, но юноша уже отошел от него, распростился со своими друзьями, допил пиво, взял меч и накинул плащ. Улав наказал Арнкетилю, что делать с его дорожной поклажей, и тоже набросил на плечи плащ.
Когда они пошли по двору, снег заскрипел у них под ногами. Над горными кряжами воздух был еще прозрачный и зеленый, на небесном своде выступили первые звезды.
– Ночью будет трескучий мороз, – сказал спутник Улава; они пошли к востоку по переулкам в сторону Йейтабру.
Улав расспрашивал юношу, как ему ехать, он совсем не знал мест к востоку от города, в сторону прихода Шейдис, в Осло он всегда ездил по фьорду. Тот отвечал, что можно ехать через весь Ботнфьорд – лед там надежный, правда, не везде.
– Но я, коли хочешь, поеду с тобой немного и покажу дорогу.
Улав начал было говорить, что он и так у него в долгу, что он и сам дорогу найдет, но его спутник – а звали его Лавранс, сын Бьернгульфа, – стал торопиться:
– Мой конь привязан в Стейнбьернсгордене; подожди меня возле церкви, я мигом ворочусь, – он повернулся и заспешил обратно к городу.
Церковь францисканцев еще не была освящена, братья служили обедню в доме, что на церковном дворе. Но Улав слыхал, что они уже подвели церковь под крышу и теперь, во время поста, читали там по вечерам проповеди.
Его первый год отлучения от церкви кончался лишь к пасхе, однако в этот дом, что еще не стал божьим храмом, он мог войти свободно.
И все же его охватило странное чувство, когда он, пройдя через мост, пошел по тропинке, протоптанной во дворе, где искрящийся снег в сгущающихся сумерках казался серым, рядом с церковью, паперть которой чернела на фоне синего, усеянного звездами мрака.
Внутри было холоднее, чем во дворе. По привычке он, едва переступив порог, упал на колени, забыв, что главную святыню еще не принесли в этот дом. В дальнем конце темного нефа его взгляд привлекло пламя множества горящих свечей у подножия распятия, висевшего на бледно-серой каменной стене, а рядом, под сводами хоров, зияла черная пустота.
Чуть поодаль, в нефе, возле престола горела одинокая свеча, перед раскрытою книгой стоял монах в нищенской коричнево-пепельной одежде своего ордена и читал. Он стоял на перевернутом ящике, а вокруг него собралось десятка два мужчин и женщин в теплой зимней одежде. Одни стояли, другие сидели на чурбанах и перевернутых чанах из-под известки. При свете свечей видно было, что дыхание вырывалось у людей изо рта белым дымком.
От этой пустоты в недостроенной голой церкви ему стало не по себе, будто чья-то рука сжала его исполненное страхом сердце. Оконные проемы в стене были забиты досками; вдоль стен и у края нефа еще стояли леса, глаза его нашарили в темноте бочку с известью, щепу, отпиленные куски бревен. Но самый заброшенный и одинокий вид имело черное, как уголь, зияющее отверстие хоров. А надо всей этой картиной, словно над незавершенным, полным хаоса, миром царило большое распятие, у подножия которого сияла цепочка из горящих свечей.
Оно было не похоже на распятие, которое он видел раньше. Он медленно пошел вперед, глядя на образ Христа, и с каждым шагом несказанный страх и боль все росли в нем; казалось, это был не просто образ божий, а живой бог, корчившийся в предсмертных муках, весь окровавленный, будто каждая рана, которую люди наносили друг другу, поражала его тело. Верхняя часть тела наклонилась, будто корчась в муках, голова упала на грудь, с тернового венца по закрытым глазам, в рот, полуоткрытый в тяжком вздохе, текла кровь.
Под распятием стояли дева Мария и евангелист Иоанн. Мать, прижимая исхудавшие руки к груди, смотрела вверх; во взгляде ее было столько скорби, словно она поднимала к сыну печаль всех веков и поколений, моля его о помощи. Святой Иоанн опустил глаза, нахмурился, он погрузился в глубокое раздумье над сим таинством.
Монах читал. Слова эти Улав помнил с детства: O, vos omnes, qui transitis per viam, attendite et videte, si est dolor sicut dolor meus [Все проходящие мимо! Взгляните и посмотрите, есть ли печаль, как моя печаль (лат.)].
Монах закрыл книгу и стал говорить. Но Улав не слышал ни слова, он лишь смотрел на образ на кресте перед ним:…et videte, si est dolor sicut dolor meus…
Ингунн лежит дома, на смертном одре, а может, ее уже нет в живых. Он в это еще не мог поверить, но он знал, что и эта его печаль была кровавою раной на теле распятого. Каждый грех, который он совершил, вред, который он нанес самому себе или другим, был ударом хлыста по телу господню. Сейчас, стоя здесь и чувствуя, как кровь, черная от печали, медленно движется у него в жилах, он знал, что его жизнь, полная греха и скорбя, была каплею в чаше господней, которую тот осушил в саду Гефсиманском. И другие слова, что он выучил в детстве, пришли ему на память; только прежде он думал, что это заповедь, а теперь они звучали у него в ушах, как мольба, срывающаяся с уст скорбящего друга: Vade et amplius jam, noli peccare… [иди и не греши… (лат.)]
Глаза его вдруг словно утратили силу видеть, вся кровь прилила к сердцу, и тело стало холодное, как у мертвеца. Как все это походило на него самого – его душа была, как этот дом, предназначенный для церкви, но пустой, без бога; мрак и запустение царят в нем, лишь несколько малых огоньков горят, излучая тепло, возле образа Иисуса Христа, изгнанного, распятого, согбенного под тяжелою ношей, задыхающегося от его грехов и отчаяния. Vade et amplius jam, noli peccare…
О господь всемогущий! Я приду к тебе, ибо я люблю тебя. Я люблю тебя и сознаю, что Tibi soli peccavi, et malum coram te feci, – лишь против тебя я грешил и творил зло. Он говорил эти слова тысячу раз, но лишь сейчас впервые понял, что это есть истина, вобравшая в себя все истины, словно в единую чашу. О мой бог, ты – все для меня.