На повороте. Жизнеописание - Клаус Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Величественная особа, в лучшем смысле слова, фрау Альма Малер-Верфель, вдова великого композитора, супруга великого поэта, состояла в родстве, в дружбе, в свойстве — так или иначе была связана со всей славой Австрии. Женщины такого масштаба в наше время уже редко встречаются; эта жизненная сила и динамика, это соединение художественного вкуса и общественного самолюбия кажутся из другой, более блестящей эпохи: вспоминаются Козима, интеллектуальные музы немецкой романтики, гордые и блистательные дамы французской grand siecle [160]. Фрау Альма, которая близко стояла к Шушнигу и его кругу, создала салон, где встречалась tout Vienne[161]: правительство, церковь, дипломатия, литература, музыка, театр — все бывали здесь. Хозяйка дома, высокого роста, изысканно одетая, со все еще красивым лицом и осанкой, триумфально передвигалась от папского нунция к Рихарду Штраусу или Арнольду Шёнбергу, от министра к герою-тенору, от знатных, выживших из ума, дряхлых аристократов к многообещающему юному поэту. В одном углу будуара шептались о замещении высокого правительственного поста, в то время как в другой группе принималось решение о распределении ролей в новой комедии в Бургтеатре.
В Вене времен Шушнига не было ни Артура Шницлера, ни Петера Альтенберга, ни Гуго фон Гофмансталя; но все-таки не было недостатка в литературных фигурах, талантливых и оригинальных. Самым среди них дорогим для меня был Франц Чокор{251}, яркое поэтическое дарование, человек подлинной теплоты, великодушия и честности.
Второй мой любимец, Карл Чуппик{252}, уже умер. Я всегда отыскивал его в «Бристоле», где он постоянно останавливался, но, по всей видимости, никогда ничего не платил. Между ним и портье фешенебельного отеля существовало соглашение, тайну которого я бы желал постичь. Тем не менее оба партнера сохраняли совершенную сдержанность. Портье называл литературного постояльца «господин барон» и низко раскланивался перед ним, в то время как Чуппик со своей стороны предполагал в служащем почти сверхъестественные силы. Шла ли речь о большой политике или метафизической проблеме, Чуппик полагался на суждение сего посвященного, всезнающего портье. Почтение и нежность, ирония и страх смешивались в улыбке, с которой писатель упоминал о своем оракуле и покровителе. Чуппик был поэтом, одним из духовного сообщества чудесного Петера Альтенберга. И он сам был окружен поэтическим воздухом. Поэзия города была в его полном юмора меланхолическом взоре, его небрежных жестах, его непринужденной насмешке, оборотах его неряшливой и одновременно возвышенной речи.
У Эгона Фриделя тоже было что-то от этого специфического очарования, какой-то нюанс меланхолии и шутки. Венское очарование — это не просто изобретение оперетты и фельетона; оно существует и оказывает воздействие даже там, где проявляется в искаженной, неестественной форме. Помнят ли еще Антона Ку{253}? Его имя приходит мне на ум, так как речь идет о потускневшем венском очаровании. В его случае искажение доходило до грубой карикатуры; в лихорадочно остроумных монологах Ку, обезьяньем ехидстве, своем нервном порыве венский кафе-литератор, казалось, пародирует самого себя, намеренно утрируя собственный стиль, превращая его в жутковатую гримасу.
Дух жутковатого был характерен для Вены этой эпохи. Жилось уютно, культура процветала, в кафе и салонах царила бодрая суета, но за привлекательным фасадом назревала катастрофа. Венские друзья, принимающие нас сегодня в своем ухоженном доме, завтра могли, как и мы, стать беженцами и бездомными. Этот замечательный обед у Зигфрида Требич{254}а, эта болтовня за кофе у Генриха Эдуарда Якоба{255}, эти полуночные беседы у Феликса Залтена{256} — это все было, быть может, в последний раз: через несколько месяцев хлебосольные хозяева, может, будут находиться уже в концлагере или ссылке.
Как долго еще продержится она, эта ненадежная, уже какая-то нереальная австрийская независимость? Будет ли в состоянии католико-реакционное правительство и в дальнейшем вести свою войну на два фронта: против нацистов и социалистов? Не придется ли Шушнигу положиться на протекцию Муссолини? И если дуче оставит в беде своего подзащитного или Гитлер вопреки оппозиции Муссолини отважится на прыжок в Австрию, хватит ли духу у западных держав mourir pour Vienne?..[162] Стоило ли? Была ли Вена при Дольфусе и Шушниге достойна мировой войны?
Чехословакия Масарика и Бенеша заслуживала, чтобы ради нее пойти на крайность. То была хорошая страна, хорошая демократическая страна — Чехословакия Масарика и Бенеша. Я горжусь, что был гражданином этой свободной и отважной республики, пусть даже это и было недолго и скорее формально. Хоть я и не осел в Чехословакии (да и где бы я когда-нибудь мог действительно осесть), я ощущаю свою законную принадлежность именно к этой нации.
Из всех европейских народов не кто иной, как чехи тогда мужественнее и яснее всех представляли те идеалы, то духовное наследие, которые были попраны в Германии и которые Запад из ложно понятого миролюбия или близорукого страха перед коммунизмом намеревался предать.
Поездка в Чехословакию входила в мою регулярную программу; ежегодно я задерживался там по меньшей мере на несколько недель. Выступал с докладами в Праге, Брно (Брюнн), Братиславе (Пресбург) и других городах, по-немецки естественно: чешский я, к стыду своему, не изучил. Немецкий язык (не путать с нацистским жаргоном!) не был в это время там запрещен; потребовались многие годы коричневой оккупации, чтобы сделать ненавистной речь Гёте и Гёльдерлина. До кризиса 1938 года в Чехословакии довольно оживленно и плодотворно развивалась немецкая культура, правительством не только терпимая, но даже поощряемая.
Верно и то, что эта немецкая культурная жизнь находилась под сильным еврейским влиянием, особенно в Праге, где интеллектуальная элита, говорящая по-немецки, состояла почти исключительно из «неарийских» элементов. Без финансовой поддержки еврейской денежной аристократии немецкий театр, немецкая музыка и литература не могли бы существовать; без вклада еврейских талантов немецко-пражское культурное движение теряло свой неповторимый, очень привлекательный характер. Что за имена приходят сразу на ум, когда мы думаем о большой немецкоязычной литературе чешской столицы! Франц Кафка, Франц Верфель, Эгон Эрвин Киш, Макс Брод… Ни один из них не мог бы публиковаться в Германии после нюрнбергского расового закона.
Маленькая проворная фигура Макса Брода осталась в моей памяти приметой литературной Праги этой эпохи. Брод был знаменитейшим из всех немецкоязычных авторов, живших тогда еще в городе на берегах Влтавы, он был также активным, гостеприимным, хорошим товарищем. Самой большой радостью для него было открывать, воспитывать, пропагандировать юное дарование. Он открыл Кафку, слава которого в 1935 году не была столь сенсационной, как ныне, тогда надо было почти стыдиться, что любишь поэта, который восхвален столь многими снобами и газетными писаками (пусть даже и не всегда читавшими и уж тем более понимавшими его). У Брода есть вещи, которыми я восхищаюсь, роман «Реубени», к примеру, или «Путь Тихо Браге к Богу», однако первая мысль, которая ассоциируется у меня с его именем, это все-таки всегда мысль о Кафке. Не будь любящего умного друга и надежного попечителя литературного наследия, мы, может быть, ничего и не узнали бы о «Замке» и «Процессе», этих жутко навязчивых и навязываемых видений, в которых индивидуальная судьба, глубоко личная проблематика сгущена и объективизирована до общезначимого, универсального мифа.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});