Тропою испытаний. Смерть меня подождет - Григорий Анисимович Федосеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В семь часов Геннадий принял из штаба долгожданную радиограмму:
«Машина в воздухе. С девяти часов держите сигнальные костры».
Потянулись часы, как долгие зимние ночи. Слух настороженно ждет, глаза караулят просторную синь неба. Уже давно горят костры, и столбы дыма над тайгою, словно маяки среди безбрежного моря, показывают невидимому самолету цель…
— Летит! — кричит кто-то из нетерпеливых.
Но в небе пусто. Это баловень-ветер пронесся в вышине, слегка коснувшись вершин деревьев. Время тянется медленно. Уже никто не садится, все посматривают в небо. И вот наконец-то вместе с долетевшим гулом появляется в густой синеве черная точка. Приближаясь, она увеличивается, принимает очертания самолета, потом с ревом проносится над нами. Как странно действует это на наших собак! Кучум, вероятно, принимает его за чудовищную птицу, бросается к своим похоронкам, разрывает их и со звериной жадностью все пожирает, будто пришел конец света и бессмысленно хранить запасы. Бойка же при виде низко летящего над собою самолета спешит укрыться в тени и начинает затяжно выть, подняв к небу морду. Но стоило машине приземлиться, как собаки успокаиваются и через мгновение мчатся к самолету. Туда бежим и мы.
Из кабины показывается Улукиткан. На бледном лице отпечаток трудно пережитого полета. Вот он снова перед нами, все такой же маленький, неизменно покорный, с кривыми пальцами, изуродованными подагрой. Малюсенькими глазами старик осматривает место, силится угадать, куда принесла его чудесная птица. Несколько секунд Улукиткан, пилот и мы стоим молча. Наконец старик сходит с самолета и почти сразу, будто подкошенный, падает на колени, набирает горсть влажной земли и медленно подносит ее к сухим губам.
— Долго я не видел тебя, моя земля! Ты лучше всего на свете… — говорит он еле слышно и, склонившись в покорном поклоне, продолжает что-то шептать на родном языке. Вздрогнули его скошенные плечи, и безвольное тело забилось, как в остром ознобе. Какая радость для слепого снова увидеть то, что уже считалось потерянным навеки! И ему кажется: ничего нет на земле лучше этих корявых лиственниц, изувеченных долгой зимней стужей, топких марей с черной болотистой водою, бесплодных горных вершин, покрытых серыми курумами.
Василий Николаевич растерялся: ищет трубку по карманам, а она у него в зубах. Геннадий жует нижнюю губу — явно нервничает. Все молчим, но вот Улукиткан отрывает лоб от холодной земли, поднимается. Он подходит ко мне, берет мои руки и пронизывает меня долгим, долгим взглядом.
— Старики раньше так говорили: когда ты захочешь испытать друга — бери с ним котомки, посохи и отправляйся в далекую дорогу по самой трудной тропе. Если по пути встретятся голод, болезни, разные неудачи и вы оба вместе дойдете до конца — верь ему, он твой друг… Хорошо говорили старики. В своей котомке ты нес мое горе, мы голодали, смерть близко жила, но мы шли одной тропой, значит, ты мой брат!
Знакомая ласка вдруг вспыхнула в его крошечных глазах и, не потухая, расплылась по всему лицу. Улукиткан обхватил меня сухими руками, тепло прижал к груди.
Мы долго стоим, обнявшись, охваченные неповторимым чувством радости. Он привез с собою запах городского жилья, Людской скученности, накаленных крыш, душистого мыла. Все это чуждо ему, и все это совсем непривычно мешалось с чудесным запахом первобытной тайги, уже расцветшего багульника, прогретых лишайников, черемуховой коры, лопнувших почек берез, земли.
Затем Улукиткан переходит в объятия Василия Николаевича, Геннадия. С Николаем Лихановым здоровается по-эвенкийски — легким пожатием руки. Но глаза старика еще кого-то ищут.
— Кучум! — крикнул кто-то.
Пес выскочил из чащи. Но когда Улукиткан стал ласкать его, Кучум вырвался, отстранился, видно, не забыл, как старый человек томил его голодом на краю бурелома и заставил вести в лагерь. Улукиткан достал из котомки кусок сахара, и Кучум сразу стал нежным. Сладкое он любил страшно! Ради такого соблазна можно и покривить собачьей душой.
— Сахар я не кушал в больнице, собирал для него. Другой люди, которые узнали, что он меня слепого в лагерь привел, тоже посылали ему гостинцы — свой сахар. Собака человеку должна быть большой друг, — и он, прижав Кучума к себе, поцеловал его в нос.
Мы все направляемся в лагерь. Я не свожу глаз со старика. Кажется, совсем не тот Улукиткан вернулся к нам. Чья-то добрая душа одела его в новенькую хлопчатобумажную пару, в сапоги, сатиновую телогрейку и даже наделила носовым платком. На голове, сбившись набок, неловко лежит кепка. Сидит все это на нем тяжело, мешковато и кажется чужим. Захотелось увидеть его в старенькой дошке, изрисованной следами долгих походов, в латаных олочах, лосевых штанах, с ножом за поясом и с древней берданой на левом плече. Таким пришел к нам Улукиткан, таким мы его полюбили, и таким он остался в нашей памяти. Именно эта одежда лесного человека, бедная, донельзя потрепанная временем, как-то роднила старика с чахлым лесом, с безжизненными россыпями, с моховыми топкими болотами. И невозможно представить его иначе, в отрыве от этого скудного пейзажа.
Василий Николаевич спросил:
— Значит, доктор набрехал, что ты больной?
— Говорил — шибко больной, все щупал, все слушал, лекарства давал.
— Что же он у тебя находил?
— Говорил, какой-то диагност тут сидит, — и старик стукнул костлявым кулачком по тощей груди. — Мясо, сказал, кушать нельзя, крепкий чаи пить нельзя, только можно всякое другое: капуста, морковка…
— А как насчет спирта?
— Однако, тоже нельзя. Даже сало, говорит, тоже худо для брюха.
— Тебе, Улукиткан, следовало бы остаться в больнице, подлечиться, зачем поторопился? — вмешался я в разговор.
— Э-э, не то говоришь!.. — всполошился старик. — Когда я был слепой, ты вел меня по тайге, давал пищу, укладывал спать, давал воды умыться. Тебе было тяжело, но ты не бросил старика.
— Тебе же надо отдохнуть после такой болезни…
— Отдыхать буду там, — и он посмотрел на небо. — Знаю, ты далеко идешь. Тут тайга тебе незнакомая, чужая, ты в ней сам-то все равно что слепой. Вот я и пришел проводить тебя.
— Но ведь ты делаешь это в ущерб своему здоровью!
— За добро все отдать не жалко. Провожу, потом диагност выгонять будет…
— У тебя желудок болит?
— Раньше нет, но доктор сказал, что болит, — значит, болит, он знает.
— Ну, а раньше ты чувствовал боль?
— Нет, а как сказал — сразу заболел…
На высоком берегу Зеи по-праздничному трещал костер. Дым прозрачной пеленой ложился на вершины лиственниц, как бы образуя над ними огромный шатер. Стояла тишина.