Леонид Андреев - Наталья Скороход
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут, применяя логику жертвенности к нашему герою, биограф становится в тупик: а чем же пожертвовал Леонид Николаевич во благо России и ее народа? Призывы к жертвенности во имя народа — это, конечно, хорошо… Но — как мы уже знаем — на фронте писатель не появился ни разу, идея организовать на вилле военный госпиталь — как поступили его герои — мирные обыватели «Ига войны» — не пришла ему в голову, и даже первый свой доход от представления «Короля, закона и свободы» картинно перевел он… в пользу Бельгии и бельгийцев. Нет, концепция Вадима не кажется мне исчерпывающей, я даже рискую предположить, что «болезнь патриотизма» была лишь симптомом более обширного заболевания Леонида Николаевича. Болезни, превратившей автора «Красного смеха» в пропагандиста «войны до победного конца».
Как мы уже видели, позиция эта отчасти была поперек горла и самому писателю: первое свидетельство тому — двусмысленность и автобиографичность «Ига войны». Второй фактор — те душевные истерики, что все чаще случались с Андреевым, и я думаю, разговор, который приводит Горький, — лишь поверхностные отголоски глубинных бурь. И самое главное, с начала 1915 года Леонид Николаевич все чаще болеет, снова — как в юности — он активно лечится в клиниках — у Герзони, у Штейна: его диагноз — «острая неврастения», ее симптомы — постоянные боли: рука, спина, голова. «Сейчас я в больнице, вот уже четвертую неделю, — запишет он в дневнике 28 февраля 1916 года, — и дела мои плохи. <…> Жизнь мучительна от постоянных головных болей, похожа на длительную пытку; когда ночью не в силах спать от боли, сидишь на постели или помутившимися глазами смотришь на занавеску, на молодой восход, на серый рассвет, на рождение нового дня, на мимо бегущую жизнь, то уже отчетливо ощущаешь себя в полумертвых, отошедших, обреченных»[491]. Болезнь, причину которой пытались отыскать многие, да и сам писатель, как ни парадоксально, была совершенно точно названа лечащими его врачами.
Это был невроз или — как говорили в начале XX века — «острая неврастения».
Одна из страничек дневника Андреева 1918 года открывает нам горькое признание: «Начало душевной отраве положила война»[492]. И далее наш герой с поразительной точностью описывает анамнез собственного заболевания, когда «наряду с верхним, правительственным воображением, введенным в рамки строгой официозности, работало тайное… подпольное воображение, и в то время, как в бельэтаже благолепно и чинно разыгрывались союзные гимны, в подвале творилось темное и ужасное». Андреев осознает, что именно этот «подвальный» (читай «подсознательный») уровень рассылал и рассылает по его телу «смертоносные яды»: «эти дурманы головы, эти сверлящие боли сердца, эту желтую тягучую отраву, которою так тяжело и больно налито все мое тело»[493].
Что ж, картина болезни схвачена верно, а вот в определении ее причины Леонид Николаевич ошибался. К весне 1918 года он пришел к выводу, что принятием официозной позиции по отношению к войне 1914 года он «спасался от безумия», «подсознательно удерживал воображение», иначе — «красный смех» новой войны свел бы его с ума. Это соображение и было ошибочным. Леонид Николаевич так и не смог победить свой недуг до самого конца жизни. Наоборот — здоровье его становилось все хуже, а жалобы — все обильнее… И видимо, «источник отравы» скрывался отнюдь не там, где предполагал сам Андреев.
Я полагаю, что для нашего героя «уход в болезнь» был воистину спасением от конфликта, в основании коего лежал все тот же «личностный романтизм». Как мы помним, Андреев «любил все огромное». И судьба — явно потакая нашему герою, подбрасывая ему то «огромную» популярность, то «огромные» доходы, то «огромный» дом — чрезвычайно избаловала его. Но только в одном, возможно, самом главном, упорно отказывал писателю Некто в сером: срывались все «статусные» попытки Андреева… Писатель так и не смог возглавить «огромный» театр, стать ключевой фигурой в «огромном» издательстве или же — лидером направления «огромного» эстетического значения… До последней своей минуты, до последнего дыхания Андреев стремился утвердиться в этой роли: министром правительства в изгнании или идеологом «спасения России»… Не здесь ли таился корень всех бед?
Пьеса «Король, закон и свобода», которую, думаю, никто не читал со времен германской войны, интересна нам отнюдь не как художественное произведение, хотя нет-нет да и всплывают в ней любопытные экспрессионистские черточки, а исключительно как источник идей, лозунгов, явных соображений и тайных оговорок драматурга. Действие пьесы происходит в современной автору Бельгии, на которую напала мощная кайзеровская Германия: «Они идут такой сплошной массой людей, железа, машин, орудий, коней, — что остановить их нет возможности. Мне кажется, что сейсмографы должны отмечать то место, по которому они проходят: так давят они на землю. А нас так мало!» Писатель, национальный гений бельгийцев Эмиль Грелье, а под этим именем, как мы помним, был зашифрован выдающийся бельгийский драматург Морис Метерлинк, несмотря ни на старческий возраст, ни на то, что его сын Пьер сражается с захватчиками, намерен и сам вступить в бельгийскую армию: «Когда мой кроткий народ осужден, чтобы убивать, то кто я, чтобы сохранить мои руки в чистоте? Это была бы подлая чистота, Пьер, гнусная святость, Пьер! Мой кроткий народ не хотел убивать, но его вынудили, и он стал убийцей — ну, значит, и я стану убийцей вместе с ним».
Однако ход дальнейших событий указывает старику Грелье на его истинное место в бельгийских событиях: в его дом за советом приходят «государственные люди»: сам король Бельгии Альберт Первый под именем графа Клермона, а также военный министр Лагард. Не в силах остановить германцев, они задумали применить «последнее средство» — «правда, довольно страшное средство» — взорвать плотины, чтобы полстраны — в том числе и домик писателя — оказалась под водой. «Мы все, и он и я, мы тело, мы руки, мы голова, а вы, Эмиль Грелье, — вы совесть нашего народа. Ослепленные войной, мы можем невольно, совсем нечаянно, совсем против нашего желания нарушить заветы человечности — пусть ваше строгое сердце скажет нам правду». Не стоит говорить, что старик Грелье соглашается потопить пол-Бельгии и далее сам едва не гибнет, спасаясь от хлынувшего на землю потока воды. Но последние слова «национальной совести» конечно же полны веры в будущую свободу: «Плачь, кричи, ты мать, я сам плачу с тобой — но клянусь Богом: Бельгия будет жива! Мне дано видеть, и я вижу: здесь зазвучат песни, Жанна. Здесь будет новая весна, и деревья покроются цветами, — клянусь тебе, Жанна… Я вижу новый мир, Жанна… я вижу новую жизнь!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});