Избранное - Оулавюр Сигурдссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда эта незабываемая минута молчания истекла и я уже больше не чувствовал душевного трепета, тридцатитысячная толпа запела гимн. Председатель объединенного альтинга снова позвонил в колокольчик и, как только депутаты и гости уселись, начал свою речь. По ее окончании был избран первый президент Исландии. Одна речь сменяла другую — и на Скале Закона, и позднее, в долине Тингведлир, где многие разбили палатки. Людской поток занес туда и меня. Послушав немного, я стал бродить туда-сюда, от водопада на Эхсарау до Омута Утопленников, до ущелий и кустарников, дошел даже до церкви и первых домов хутора. Раз я даже увидел своего шефа в обществе двух женщин, без сомнения жены и ее матери, но в следующий миг он исчез в толпе. Я не мог ни пробиться к нему, ни окликнуть по имени, хотя он приглашал меня к себе на дачу, куда они переехали накануне. Так я и слонялся среди палаток, рассматривал публику, ораторов, спортсменов, мокрые камни и склоны оврагов, кустарники, на которых только-только начала пробиваться листва, коротенькую травку, клочья тумана в горах. До самого вечера я все слушал шум дождя, свист холодного ветра и грохот водопада, пробовал разобраться в происходящем, но никак не мог прочувствовать величие момента. «День для тебя, словно тысяча лет, и тысяча лет, словно день», — повторял я про себя строки гимна, вопреки ожиданию не ощущая должного подъема.
Не удалось мне прочувствовать торжественность происходящего и на следующий день, несмотря на флаги, бесконечные шествия, вдохновенные речи, произносимые перед зданием Совета министров на площади Лайкьярторг, несмотря на духовые оркестры, эстраду, мужской хор в Концертном саду. Конечно, весь этот праздничный шум, развевающиеся флаги, речи, трубы и литавры захватили меня; но если каждое исландское сердце и вправду горит сейчас патриотизмом и священной радостью, а грудь полнится восторгом, как сказал один из вождей, то я, наверно, был не таким, как другие. Красивые речи произвели на меня куда меньшее впечатление, чем лицо чиновника с большими ушами, которое было гораздо более загадочным перед зданием Совета министров, чем когда он под дождем вытирал веки у Скалы Закона. Может быть, он улыбался про себя? Может быть, посмеивался? Весь его вид — что в цилиндре, что без него — оставался для меня загадкой и преследовал меня во сне и наяву.
Разумеется, я пришел в восхищение от выставки, устроенной по инициативе Комиссии по национальным праздникам в Доме художников, и не мог не написать об этом небольшой заметки, какой бы детской она ни показалась (см. «Светоч» за 1944 г., с. 25). Но все равно чего-то постоянно не хватало. Даже историческая выставка в Гимназии не сумела пробудить в моей душе тех торжественных чувств, которых я жаждал. Если не ошибаюсь, я ходил на эту выставку три раза. До сих пор помню, как в пятом зале — он назывался «Унижение» — я невольно сжимал кулаки и стискивал зубы, и не стыжусь признаться, что едва удерживался от слез, стоя перед картиной «Люди, „Фьольнира“» в шестом зале, который назывался «Рассвет». Но торжество по поводу основания республики 17 июня я почувствовал лишь позднее, в середине июля 1944 года, когда ушел в отпуск.
В один из солнечных дней шеф отослал Эйнара Пьетюрссона с каким-то поручением в город, потом вызвал меня к себе и сказал:
— Паудль, меня только что осенило, что ты ни разу не был летом в отпуске.
— Да, что верно, то верно, — сказал я.
— Чертовская халатность с моей стороны! Надо было мне напомнить! — Нахмурив брови, он полистал иностранный календарь на письменном столе. — Эйнар подождет до августа. Твой отпуск начнется с конца следующей недели. Сколько тебе нужно дней?
— Не знаю, — ответил я с благодарностью в голосе. — Сам решай.
— Неделя? — спросил он. — Десять дней? Полмесяца?
— Около недели, если можно, — ответил я.
— Все в порядке. Скажем, десять дней. Ты скопил какие-нибудь запасы?
Я не понял, что он имеет в виду.
— Конечно, было бы совсем неплохо, если б ты до отпуска перевел два рассказа легкого жанра и несколько анекдотов, — сказал он, черкнул что-то на бумажке и протянул ее мне. — Пускай поместят это внизу, где не так заметно.
Я прочитал:
Внимание!Просим извинения у читателей за то, что по причине летних отпусков два следующих номера будут короче обычного. Позднее редакция возместит упущенное.
— Ты что там возишься? — спросил шеф. — Дочитал мое обращение к читателям?
Я покачал головой. Мне пришло в голову, что можно было бы пояснить обещание о компенсации: позднее редакция полностью возместит упущенное.
— Вот так, приятель! — оборвал меня Вальтоур и засмеялся. — Те, кто заметит это обращение, изумятся нашей честности, но через полмесяца забудут о ней. Поэтому мы вполне можем экономить в каждом номере страницы четыре. «Обращение» заткнет рты поборникам справедливости, а то ведь начнут вопить: «Журнал сократили, а цену не изменили! Мошенничество!» Вот тут-то мы и сошлемся на обращение, где говорится, что им обещана компенсация, каковую они и получат в виде дополнительной рекламы в рождественском номере!
Я уже собрался бежать в типографию с этой важной бумагой, но шеф остановил меня.
— Сам знаешь, какой от Эйнара толк, — сказал он, поглаживая подбородок. — Нет ли у тебя на примете какого-нибудь умельца, который эти десять дней мог бы пособить с корректурой?
Вопрос застал меня врасплох, и я не мог вспомнить никого подходящего, а Стейндоура Гвюдбрандссона рекомендовать не решился.
— Ладно, найду кого-нибудь. Жаль, Финнбойи Ингоульфссон еще не вернулся из Америки.
— А когда его ожидают? — спросил я.
— Вероятно, не раньше чем через год. — Он перестал поглаживать подбородок и взглянул на меня: — Куда ты собираешься поехать? В Дьюпифьёрдюр?
Я сказал, что надо как следует подумать, куда ехать, ведь этот отпуск свалился на меня так неожиданно…
— Если будешь путешествовать, — прервал он меня, — то я могу по сходной цене достать тебе почти новую двухместную палатку. Один мой родственник — ему уже под восемьдесят — купил ее на празднование основания республики. Потом ему вдруг надоела национальная романтика, а вдобавок начался такой приступ радикулита, что он до сих пор не может разогнуться и проклинает всех и вся, в том числе и палатку. Я думаю, что можно будет достать и примус, котелок и чайник.
И вот я впервые в жизни поехал в отпуск, решив разбить свою недавно купленную палатку в долине Тингведлир и пробыть там с неделю. Не успел еще автобус с ослепительного солнечного света войти в тень крутого берега речки Альманнагьяу, как я увидел несколько военных; мало того, по дороге от Омута Утопленников к гостинице «Валгалла» я разглядел, что военные были не одни. На поросших вереском и мхом лавовых пустошах были и исландские девушки. Неужели присутствие войск распространилось и на этот священный памятник истории народа? — подумалось мне… Я выбрался со своей ношей из полупустого автобуса, как только он остановился перед гостиницей. Положив палатку поверх старенького рюкзака, я взвалил на плечи всю эту тяжесть и зашагал под солнцем, таща в одной руке двухлитровый бидон керосина, а в другой — узел из старого плаща с примусом, котелком и чайником.
Где разбить палатку?
Мне вспомнилось тихое местечко, поросшее травой, где я бродил семнадцатого июня. Я перешел мост через речку Эхсарау у «Валгаллы», а потом двинул по шоссе. И вот, грузно топая, словно вьючное животное, я неожиданно наткнулся на двух военных с девушками, гулявших по обочине дороги. Они шли мне навстречу, громко смеясь. Я сразу узнал одну из девушек: это была не кто иная, как Ловиса, старшая дочь моих квартирных хозяев с улицы Аусвадлагата. Это она весной 1940 года напевала по-немецки мелодию из фильма «Мазурка»: «Ich spür’ in mir, ich fühl’ in dir das gleiche wilde Blut». А немного погодя она уже по-английски распевала «Mother, may I go dancing», «Kiss me good night, sergeant-major» и другие английские и американские песенки, как, например, «Mares eat oats and does eat oats and little lambs eat ivy»[135]. Лолла, подумал я. С американцами!
Я кивнул ей, проходя мимо, но она не удостоила меня вниманием. Я заметил, что американцы были молоды, не старше двадцати пяти, оба офицеры и оба развеселые парни. Отойдя от них на некоторое расстояние, я услыхал:
— Паудль!
Я оглянулся. Лолла, сказав что-то одному из американцев, быстро подошла ко мне.
— Какого черта ты тут шатаешься? — спросила она сердито.
— Шатаюсь? Ничего себе словечко по адресу человека, впервые в жизни вознамерившегося насладиться заслуженным отпуском.
— Мама велела тебе шпионить за мной? — спросила она, сердясь еще больше.
Я призвал в свидетели бога: кто-кто, а я не способен на такое.
— Если будешь шпионить, тебе достанется как следует, — смягчилась она немного. — Обещаешь не ябедничать?