Средний пол - Джеффри Евгенидис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут Мильтон начал плакать. В одно мгновение лицо его стало мокрым от слез. Он откинулся назад и в отсутствие свидетелей попытался выплеснуть из себя все свое горе. Он не плакал с самого детства и сам был удивлен звуком своих рыданий. Этот звук походил на рев раненого или умирающего медведя. Мильтон ревел в «кадиллаке», который снова начал опускаться. И плакал он не из-за того, что ему предстояло умереть, а из-за того, что я, Каллиопа, так и не была найдена, что ему не удалось спасти меня, что он сделал все возможное и так ничего и не добился.
Внизу вновь появилась река, и старый моряк Мильтон Стефанидис приготовился к встрече с ней. В самом конце он уже не думал обо мне. Следует быть честным и точно передать его последние мысли. Он не думал ни о Тесси, ни о ком-либо из нас. Времени на это уже не было. Когда машина нырнула в воду, Мильтон только успел удивиться тому, как все обернулось. Всю свою жизнь он учил окружающих, как надо поступать, а в результате сам допустил глупейшую ошибку. Ему даже не верилось, что он мог так обмишуриться. Поэтому его последними словами, произнесенными без страха и раздражения, а лишь с легким изумлением и отвагой, были: «Куриные мозги». И воды сомкнулись над ним.
Истинный грек остановился бы на этой трагической ноте. Но американец не может остаться побежденным. И сейчас, когда мы с мамой говорим о Мильтоне, то приходим к выводу, что его жизнь закончилась вовремя. Он умер до того, как Пункт Одиннадцать за пять лет умудрился до основания разрушить его дело. И до того, как, повторяя предсказания Дездемоны, начал носить на шее серебряную ложечку. Он ушел до того, как истощились все банковские счета и кредитные карточки. До того, как Тесси была вынуждена продать Мидлсекс и перебраться с тетей Зоей во Флориду. И он закончил свою жизнь за три месяца до того, как в апреле 1975 года была выпущена малолитражная «Севилья», после которой «кадиллаки» уже никогда не вернулись к своему прежнему виду. Мильтон умер до многих других событий, которые я не стану включать в свою историю, поскольку эти трагедии случаются во всех американских семьях, а посему будут неуместны в моем эксклюзивном повествовании. Он умер до окончания холодной войны, до создания противоракетных щитов, до начала глобального потепления, до 11 сентября и появления второго президента с одной-единственной гласной в имени.
Но главное — Мильтон умер, так и не увидев меня. Для него это стало бы тяжелым испытанием. Мне хочется думать, что его любовь ко мне была настолько сильна, что он принял бы меня. Но в каком-то смысле хорошо, что ни у него, ни у меня не было возможности проверить это. Из уважения к своему отцу я навсегда останусь девочкой. Ибо в этом есть чистота и целомудренность детства.
ПОСЛЕДНЯЯ ОСТАНОВКА
— Это вроде перемены пола, — говорит Джулия Кикучи.
— Нет, — отвечаю я.
— Ну в том же духе.
— То, что я тебе рассказал, не имеет никакого отношения ни к геям, ни к трансвеститам. Мне всегда нравились девочки. Даже тогда, когда я сам был девочкой.
— И я стану для тебя последней остановкой?
— Скорее первой.
Она смеется. Она все еще колеблется. Я жду. И наконец она говорит:
— Ладно.
— Ладно? — переспрашиваю я.
Она кивает.
— Ладно, — соглашаюсь я.
Мы выходим из музея и направляемся ко мне. Мы выпиваем и медленно танцуем в моей гостиной. А потом я веду Джулию в спальню, которую давно уже никто не посещал.
Она выключает свет.
— Подожди, — говорю я. — Ты выключаешь свет из-за меня или из-за себя?
— Из-за себя.
— Почему?
— Потому что я скромная восточная женщина. И не надейся, что я стану купать тебя в ванной.
— Никаких ванн?
— По крайней мере пока ты не исполнишь танец грека Зорбы.
— А где моя бузука? — я пытаюсь вести шутливую беседу, одновременно раздеваясь.
Джулия тоже раздевается. Мы словно готовимся нырнуть в холодную воду. Это надо делать не раздумывая. Мы залезаем под одеяло и обнимаем друг друга, ошеломленно и счастливо.
— Я тоже могу оказаться для тебя последней остановкой, — говорю я, прижимаясь к Джулии. — Тебе это не приходило в голову?
И она отвечает:
— Приходило.
Пункт Одиннадцать прилетел в Сан-Франциско, чтобы забрать меня из тюрьмы. Мама написала письмо с просьбой, чтобы полиция выдала меня на поруки брату. Дата судебного заседания еще не была назначена, но как малолетке, совершившему первое правонарушение, мне, скорее всего, грозил лишь условный срок. (Судимость так и не попала в мое личное дело и не помешала моей работе в государственном департаменте. Однако тогда меня это мало волновало. Я был слишком потрясен смертью отца и изнемогал от желания вернуться домой.)
Когда меня вывели в приемную, мой брат в одиночестве сидел на длинной деревянной скамейке. Он поднял голову и с апатичным видом, мигая, уставился на меня. Это была свойственная ему манера поведения. Переживания никогда не отражались на его лице. Сначала все подвергалось осмыслению и лишь затем обретало какое-нибудь явное выражение. Я уже давно привык к этому. Привычки родственников кажутся естественными. Много лет назад Пункт Одиннадцать заставлял меня снимать трусики и разглядывал меня. И сейчас он смотрел на меня с не меньшим вниманием. Он был облачен в похоронный костюм с потертыми фалдами. Мне повезло, что мой брат рано начал принимать ЛСД и заниматься расширением сознания. Он размышлял о покрове майя и разных уровнях бытия. И для столь подготовленного человека было проще приноровиться к тому, что его сестра превратилась в брата. Гермафродиты существовали испокон веков. Однако, думаю, лишь поколение моего брата могло принять меня с такой легкостью. Хотя я понимаю, что ему было непросто воспринять меня в столь изменившемся виде. Брови у Пункта Одиннадцать поползли вверх, а глаза расширились.
Мы не видели друг друга больше года. Пункт Одиннадцать тоже изменился. Волосы его стали короче и еще более редкими. Подружка его приятеля подарила ему домашний перманент, и теперь его когда-то прямые волосы завивались сзади, как львиная грива. Он больше не походил на Джона Леннона и не носил выцветших клешей и стариковских очков. Вместо этого на нем были брюки в обтяжку с заниженной талией. Белоснежная рубашка поблескивала в свете флюоресцентных ламп. На самом деле шестидесятые так никогда и не закончились. Они продолжаются даже сейчас в Гоа. Однако для моего брата они завершились в 1975-м.
В другое время мы бы воспользовались случаем, чтобы посмаковать эти детали. Однако тогда у нас не было для этого возможности. Я подошел к Пункту Одиннадцать, он встал и мы обнялись.
— Папа умер, — раскачиваясь, повторял он мне на ухо. — Папа умер.
Я спросил его, что произошло, и он рассказал. Мильтон прорвался сквозь таможенный пост. Отец Майк тоже был на мосту. Сейчас он в больнице. Среди обломков «Гремлина» был обнаружен старый портфель Мильтона, набитый деньгами. Отец Майк во всем признался полиции, рассказав о шантаже и выкупе.
— Как мама? — спросил я, переварив эту информацию.
— Нормально. Держится. И злится на Милта.
— За что?
— За то, что он поехал и ничего ей не сказал. Она очень рада твоему возвращению. Сейчас для нее это самое главное. Хорошо, что ты успеешь на похороны.
Мы намеревались отправиться обратно ночным рейсом. А на следующий день должны были состояться похороны. Всеми бюрократическими вопросами занимался Пункт Одиннадцать: он получал свидетельство о смерти и размещал некрологи. Он не стал расспрашивать, за что меня арестовали и чем я занимался в Сан-Франциско. И лишь выпив в самолете пива, он упомянул о моем новом состоянии.
— Видимо, теперь я не смогу называть тебя Калли.
— Называй как хочешь.
— Как насчет «братана»?
— Годится.
Он замолчал, выдерживая привычную для него паузу.
— Я так и не понял, что произошло в этой клинике. Я был в Маркетте, а родители мало что мне рассказывали.
— Я сбежал.
— Почему?
— Они собирались меня порезать.
Он смотрел на меня стеклянными глазами, за которыми скрывалась активная работа мозга.
— Мне все это кажется странным, — наконец заметил он.
— Мне тоже.
Он рассмеялся.
— Просто очень странным!
Изображая отчаяние, я закачал головой.
— Можешь повторять это до посинения.
Сталкиваясь с невероятным, остается лишь относиться к нему как к вполне допустимому. Мы лишены, так сказать, верхнего регистра, поэтому нам остается лишь небольшая область совместных переживаний. А в остальном можно полагаться лишь на чувство юмора, которое и спасло нас.
— Впрочем, у меня есть и преимущество, — заметил я.
— Какое?
— Я никогда не облысею.
— Почему?