Таков мой век - Зинаида Шаховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но еще опаснее перечисленных насекомых были невидимые микробы. Молодая женщина, уколовшая руку о колючий куст, спустя три дня умерла от заражения крови. Бельгийские власти к тому времени сумели справиться с эпидемиями, но к концу нашего пребывания в Матади один из пассажиров, прибывших из французского Конго, умер от желтой лихорадки, «вомито негро» из Мексиканского залива. Больной умер, заболел еще один человек, а Матади стал похож на город, описанный Камю в «Чуме». Хотя нет, на улице не было крыс, и трупы не громоздились здесь… В районе объявили карантин. Вооружившись мачете, рабочие постоянно вырубали жалкую поросль вокруг Матади, не оставляя ни былинки. Ананасы, которые я посадила, папайи и две-три желтые пальмы исчезли, как и все остальные растения. Жителям строжайше запретили — с заката солнца и до рассвета, то есть в часы, когда больше всего кусают комары, — носить короткие юбки и шорты. Мужчины и женщины облачались в длинные брюки, надевали на руки перчатки и закрывали лицо вуалью.
Алексей, который как раз в это время приехал в Матади, решив повидаться с нами, прежде чем отправиться в Маньему, не мог даже навестить нас. Если бы он покинул помещение для транзитных пассажиров, то до окончания карантина должен был бы оставаться с нами. А кто мог предвидеть его продолжительность, когда сроки рассчитывались с последнего заболевшего или умершего.
Унылое Матади сделалось мрачно-угрюмым. Почти каждый день на кладбище провожали то одного, то другого белого из тысячи пятисот здесь живущих. Под солнцем, раскаленным, будто печь крематория, опускали гроб в окаменевшую землю, и шорох латинской молитвы едва будил тяжкое молчание еще живых.
Но мало-помалу все привыкли к близости смерти. Снова люди стали выходить на улицу в коротких юбках и шортах, исчезли вуали со шлемов. Но стоило наступить темноте, как город погружался словно бы в летаргию. Чтобы отогнать наваждение, мы привязали как-то ванну к нашей террасе, и Самуэль стал стучать по ней молотком, короткими, отрывистыми ударами, словно звонил в колокол. На звук прибежали соседи. Мы угостили их стаканчиком вина. Черное наваждение отступило. Для живых продолжалась жизнь.
Утром, часам к десяти, я почувствовала себя больной. У меня болели глазные яблоки, голова, бил озноб. Померила температуру — 38,6, позже мне не стало лучше, температура поднялась за 39, а затем — за 40. Сознание оставалось светлым, и я подумала: «Оно самое, настал конец». Собрав силы, я позвала посыльного мальчика и отправила его за Монделе. Мальчик позвал Самуэля. Я не лежала в кровати, а находилась на террасе в шезлонге. Они посмотрели на меня и молча ушли… Время шло, никто не приходил. Я подтащилась к двери. Мимо шел рабочий, мне совсем не знакомый. Нацарапав на бумажке «я больна», протянула ему ее, попросив отнести «Монделе на чоп», за что ему дадут «матабиш» (на чай). Меня трясло, стучали зубы, но сил хватило, чтобы добраться до шезлонга. Сквозь оцепенение увидела я двух монахинь в белых одеждах. Меня положили на носилки и понесли к машине, которая перевозила больных. Потом все спуталось. Я звала Святослава, не узнавая никого, кто суетился вокруг меня. Мне отвечали: «Нет, нет, чуть позже!» В мою руку углубилась иголка. Я ощущала благодетельный холод льда на лбу. Время от времени ко мне возвращалось сознание, и я думала: «Ну вот, я скоро умру. — Рада ли я своей смерти?» Но ответить не успевала, потому что вновь теряла сознание. Потом опять приходила в себя и думала об африканской земле, коричневой, окаменелой, ничуть не похожей на землю моего детства — жирную, черную, умягченную снегами. Святослав все не приходил. Я понимала, что его просто не пускают, — и мне становилось его очень жалко. Что он будет делать в Матади без меня, приехав сюда только ради меня?
Я не умерла, моя болезнь не была желтой лихорадкой. По злой иронии судьбы мой первый сильнейший приступ малярии совпал с эпидемией. На следующий день я очнулась в белоснежной комнате и смотрела сквозь ставни на солнце. «Вы нас напугали, дочь моя», — сказала мне старшая монахиня. «Я и сама испугалась», — отвечала я. — «Еще два дня, и ваш муж заберет вас отсюда».
Первые, кого я увидела, вернувшись домой, были посыльный мальчик и Самуэль. Лица их выражали огорчение. Я читала по ним, как по книге. Они любили меня, вернее, следуя местному выражению, я им была нужна, но они убежали в страхе, не позвав моего мужа и решив, что желтая лихорадка обрекает меня на смерть. Видя тревогу, которая обычно охватывает близких умирающего европейца, Самуэль и посыльный мальчик подумали, что Монделе, конечно, не хватится разных домашних вещей. И, действительно, дома не хватало многого — в курятнике кур, в шкафах рубашек и продуктов… Мое возвращение и выздоровление стало для слуг катастрофой. Я не выставила Самуэля, потребовав от него штраф. Потом забыла и о штрафе, отругала посыльного мальчика и оставила их обоих. Как богатые Скотта Фицджеральда, они были непохожи на нас.
Я думаю, что и для моего мужа, и для меня пребывание в Конго стало одинаковым испытанием. Святослав делал работу, которая ему не нравилась, в очень тяжелых условиях, подрывавших здоровье. Годы его учебы, казалось, пошли прахом. Все, что его интересовало — политика, философия, живопись, — отдалилось. Он принял на себя обязанности главы семьи, и эти обязанности тут же лишили его всякой личной жизни. Что касается меня, то я, возможно, приспособилась бы к жизни в настоящих джунглях и в одиночестве куда более полном или в лучшем климате, например, в Маньеме, где находился мой кузен Алексей. Там я могла бы заняться какими-нибудь исследованиями, изучать этнографию… В Матади в двадцать лет я оставалась одна целый день. Библиотеку мне заменил «Граф Монте-Кристо», забытый каким-то путешественником. Предоставленные самим себе, совсем еще молодые, мы не могли прийти ни к какому согласию. Оба мы были прямолинейны, непримиримы, взвинчены жарой, несчастны, и нам казалось, что наша молодость растрачивается лишь на добывание денег для поддержания существования. Мы не росли ни в какой области — не шли вперед, не ощущали прогресса и втайне обвиняли друг друга в том, что оказались в таком тупике, живя безнадежной, безрадостной жизнью. Жара меня убивала. Я толстела, тупела, задыхалась в своей пустыне. Иногда я заставляла себя отправляться с посыльным мальчиком на прогулку, скорее по необходимости, чем ради удовольствия, но Хрустальные горы ничем не радовали глаз.
Ну вот я и у реки. Вижу, как ее кипящие воды закручиваются в адский котел. Чуть дальше обнаруживаю заброшенное кладбище; растения скрывают могильные надписи, сделанные почти все на английском. Я в шлеме, по лицу течет пот. Посыльный мальчик предупредительно разгоняет палкой змей, и мы вдвоем усаживаемся на раскаленную каменную плиту, прежде чем пуститься в обратный путь. Мне редко когда хотелось умереть. У меня скорее дар жизни — я хочу жить иногда из чувства противоречия, иногда в надежде, что какой-то миг, пусть один-единственный, все-таки убедит меня в оправданности множества преодоленных испытаний. Отведя в сторону концом своей трости иссохшие серые травы, я прочитала на могильном камне: «Faithfull into death»[55]. Наверняка в этой красноватой земле покоится английский миссионер, который приехал сюда, чтобы помочь своему ближнему. «Будь верным до самой смерти, и я дам тебе венец жизни», — напоминает Библия. Я знаю, что для меня быть верной значит претерпеть, сжав зубы, все испытания, что я не имею права на отчаяние, не имею права даже приблизиться к утешению мыслью об одном легком скользящем движении в сторону адского котла… Я не имею права даже молиться, чтобы смерть пришла ко мне сама и забрала меня из этого безжалостного мира, прервав монотонную цепочку удушающих дней. Я писала стихи, неумелые и грустные, пряча их, будто супружескую измену, и мать если и догадывалась о моем смятении, то ни разу не услышала жалобы от дочери, которая хотела походить мужеством на нее…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});