Моя жизнь - Ингрид Бергман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы с Хозе Куинтеро пришли к единому мнению по всем вопросам, касающимся изменений и сокращений в пьесе. Мне очень нравилось работать с ним, хотя по ходу репетиций у нас и случались споры. Впервые я появляюсь на сцене для того, чтобы в лесу встретиться с сыном. Хозе сказал:
— Ты вбегаешь, потом внезапно останавливаешься. И стоишь как вкопанная.
— Но я мать, которая не видела сына целых четыре года, — возразила я. — Наконец-то она встречает его в этом заброшенном маленьком домике. Она страдала все это время, она волнуется, боится встречи с ним, боится, что состарилась.
— Я вижу, как она влетает на сцену... — продолжал стоять на своем Хозе.
— Ну ладно, — сказала я. — Не будем задерживать репетицию. Поговорим об этом позже. А что будет дальше?
— Дальше ты спускаешься со сцены и садишься вот сюда, на ступеньку.
Я с ужасом посмотрела на ступеньку.
— Что ты имеешь в виду? Сначала я вбегаю потом стою как вкопанная, а потом спускаюсь к публике и сажусь к ней на колени?
«Амансон» был одним из недавно построенных театров, где рампы как таковой не было и зрительный зал от сцены отделяли две ступеньки.
— Да, именно это я и имею в виду.
— Но им будет слышно, как стучит мое сердце. Я не смогу сделать то, что ты хочешь, просто не смогу. Начнем с того, что мне нужно вбежать — хорошо, мы обсудим это позже, — а потом я спускаюсь и сижу почти на голове у первого ряда. Но в самые первые минуты на сцене я безумно боюсь публики. Я в ужасе от нее. Зрители так близко от тебя, что можно с ними поздороваться. Можно даже услышать, как они перешептываются: «А она еще довольно хорошо выглядит для своих лет. Сколько же ей, интересно?»
После этого Хозе как-то замкнулся, ничего больше не сказав мне. Только спросил:
— Ну а ты что предлагаешь?
Я ответила:
— Мне бы хотелось сесть спиной к домику, перевести дыхание, чтобы не колотилось сердце, а потом начать монолог. Вот когда я обрету голос, можно спуститься и посидеть с публикой.
Она писала Ларсу:
«Мой милый!
У нас в театре произошла настоящая революция. Я ничего не хотела говорить тебе до тех пор, пока все не кончится. Я была уверена, что все будет в порядке.
Бедного Хозе я свела с ума. Признаю это. Он вышел из себя и наговорил мне кучу гадостей. Сначала мне даже показалось, что он говорит все это кому-то другому. Ты же знаешь, как я дерена в себе. Но он сказал, что больше со мной работать не может. Это было утром, а в полдень он пришел, попросил прощения и совершенно растаял, когда я простила его за то, что он на меня накричал. Он отправился домой, так как сказал, что не в состоянии работать. Итак, мы разошлись по домам. Но сейчас, слава богу, все затихло, все нормально. Я согласилась со всеми указаниями Хозе, и, когда вчера мы встретились впервые после бури, он сказал: «Теперь я могу принять от тебя все что угодно».
Сейчас бегу на репетицию. Так интересно играть в этой пьесе! Спасибо за письмо, которое я получила вчера. Представляю, сколько трудностей у тебя в театре с твоими монстрами. Я уверена, что они не выносят, когда ты на них кричишь. Делай это лучше со мною. Целую тебя и очень тебя люблю. Можешь быть в этом уверен. Все думают, что я такая послушная, — я и сама начинаю верить в это. Хотя воюю со всеми как сумасшедшая».
Впоследствии Хозе иронизировал по поводу моего поведения. «Я не осмеливался открыть рот, — говорил он. — Что бы я ни предлагал, у Ингрид был один ответ: «Ты не прав». Тогда я решил вообще замолчать и только спрашивал: «Что будем делать с этой сценой?» и «Где ты хочешь находиться сейчас?» То есть выполнял то, что хочет она. И вот как-то после пары репетиций с Артуром Хиллом и Колин Дьюхерст, которые играли сына и невестку, я вдруг слышу голос Ингрид: «Очень хорошо. Просто прекрасно». И вы представляете, вместо того чтобы ударить ее, я почувствовал, как мне захотелось стать на колени и сказать: «Благодарю тебя, Ингрид, благодарю». Я будто сошел с ума. Ведь это я режиссер, а она стоит и изрекает: «Это хорошо... гм... это так себе... Нет, так я делать не могу...» Но когда наконец она сказала что-то одобрительное, именно я кинулся благодарить ее!»
Мы стали хорошими друзьями. Хозе оказался прекрасным режиссером. Мы сработались: оба старались идти на уступки. Я согласилась с его решением первой сцены; я буду выбегать на сцену. Зато он разрешил мне после этого сесть и перевести дыхание, а уж потом спуститься и сесть перед публикой. И конечно же, на премьере я оказалась нос к носу с Сэмом Голдвином, сидевшим в первом ряду. Но именно это мне и помогло! Потому что, как всегда перед премьерой, я совершенно оцепенела от страха. На этот раз дело осложнялось тем, что и пьеса была нелегка: О’Нил — сложный драматург. Я прекрасно понимала, что мы выбрали не самую лучшую из его пьес, раньше ее никто и не брался ставить. Кроме того, я знала, что передо мной сидел весь Голливуд — впервые За шестнадцать лет. Здесь были многие из тех, кто отнюдь не был добр ко мне.
Самое трудное — сделать первый шаг. Я стояла за кулисами, Хозе находился рядом. Он держал меня за руку и вдруг со словами «Сделай это для него» (имея в виду, конечно же, Юджина О'Нила) слегка толкнул меня. Я вылетела, как он того и хотел, точно на середину сцены. И в ту же минуту поняла, насколько он был прав и как не права я. Вырваться как крик на огромную сцену, а потом безмолвно застыть, став в профиль к зрительному залу, — это настоящий театр. И эффект был именно тот, которого он добивался. Публика аплодировала, аплодировала, аплодировала. А я стояла. Слушала. Мне казалось, что эти аплодисменты никогда не кончатся. Передо мной встали все прошедшие годы: слезы на Стромболи, страдание... «Ты не должна плакать, — твердила я себе. — Потечет краска на веках, растает грим, отклеятся ресницы». Но я чувствовала, как слезы бегут... Громовые аплодисменты стали стихать. А я поняла, что не в состоянии вспомнить ни одного слова, ни одного.
Рут, стоя в одной из кулис, шептала мне что-то своим милым тихим голоском. Я слышала, как она шептала, но ничего не могла разобрать. Подошла ближе, чуть наклонилась, но нет — ничего. Наконец режиссер-распорядитель, обладавший сильным голосом, крикнул мне фразу. Я знала, что все зрители слышали ее, но они поняли, почему я потеряла все слова и мысли.
Итак, я начала, и — пошло, пошло!
Спектакль прибыл в Нью-Йорк, в театр «Брод-херст», 31 октября 1967 года. Критика была почти единодушна: «Дворец О’Нила — это просто здание бойни без всякой формы», «Пьеса, которая родилась, чтобы погибнуть: грандиозная архитектурная пустота», «Заунывная мелодрама, наполненная монологами, непонятными жестами, кровосмешением, ненавистью... набитая риторикой и декларативностью», «Драма власти без формы».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});