Ахматова: жизнь - Алла Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выделенные курсивом слова – высота и целомудрие запоздалого признания – на первый взгляд противоречат сказанному выше – что Козловский во всем признался жене в ту же «волшебную» ночь (в мае 1944 г.) и даже дал слово, что такое с ним больше не повторится. Прошло шестнадцать лет (напомним: журнальная книжка, которую «ошеломленно опустил» Алексей Федорович, вышла в 1960-м), и его застигнутый врасплох взгляд невольно и случайно выдал Галине Лонгиновне тщательно скрываемую от нее тайну: такое не повторилось, но иное длилось… длилось… длилось… И не оборвалось даже в марте 1966-го.
Эту тайну Козловский, и тоже, похоже, невольно, выдал в беседе с В.Д. Дувакиным в 1974 году, за три года до смерти. Виктор Дмитриевич задал супругам Козловским традиционный, вовсе не требующий предельной откровенности вопрос: как долго продолжалась их дружба с Ахматовой. Сначала Галина Лонгиновна ответила общими словами: «Эта дружба в нашей жизни была очень большая, очень наполнившая жизнь и как-то никогда не меркла». Затем, перестав смущаться, попыталась подобрать более точные, единственные слова. И нашла-таки их – «высота собеседничества»: «…Затрудняешься просто рассказать вот эту высоту собеседничества… В моей жизни я встречала много очень интересных людей… но я знала только двух великих собеседников. Это были Анна Андреевна и Михаил Фабианович Гнесин». К этому сюжету Г.Л.Козловская вернулась еще раз, уже в конце интервью:
«Да, вот два собеседника великих. Конечно, они были совершенно разные. И если Михаил Фабианович – это был мудрец, философ, поэт одновременно… Он мог говорить до пяти часов утра, причем вы погружались в такие глубины… вот уж, действительно, человек без дна… Так вот и Анна Андреевна, она имела такие стороны, которые если и приоткрывались, то вы все равно не можете передать ни их значение, ни их значимость. Это просто невозможно. Вот это трагедия людей, которые теряют тех, кто были замечательны».
На этот монолог жены Алексей Федорович отреагировал так: «Я не потерял нисколько» (почти дословно совпав с Мандельштамом, который, скрытно от жены, признавался А.А., что на звездной высоте может собеседовать только с ней, живой, и еще – с мертвым Гумилевым).
Все вышеизложенное позволяет, на мой взгляд, прояснить, пусть и в порядке предположения, два темных и недатированных наброска: «Обыкновенным было это утро…» и «О! из какой великолепной тьмы…». Комментаторская версия, которой придерживается и Н.В.Королева, упорно привязывает их к 1956 году, подгоняя диптих (две вариации на одну тему) под канонизированный сюжет.
Логика комментаторов такова: в августе 1956-го Ахматова узнала о предполагаемом приезде в Москву Исайи Берлина и начала-де грезить, разыгрывая в воображении сцену встречи с ним десять лет спустя. Могу обрушить на читателя поток доказательств неправоты берлинистов, но, думается, хватит и трех.
Во-первых, в словах героя, вернувшегося «из самой окончательной разлуки», лирическую героиню второй части диптиха поражает то же, что и Г.Л.Козловскую в позднем признании мужа: немыслимая, несовременная чистота:
…………………………………………….Ты говорил о том, о чем помыслитьУже немыслимо. И ты пришел сказать,Что ты дал клятву и ее исполнил.
И это было… так прекрасно,Так бескорыстно, так великодушно!и чистотой посмертнойЗвучал твой голос – в бездны чистоты,Казалось мне, я окунула душу.
Во-вторых, в диптихе точно обозначено время действия: не роковой август, а поздняя весна: «Обыкновенным было это утро / Московское и летнее почти что».
В-третьих, в ночь на 16 ноября 1945 года в долгочасовом разговоре Ахматовой и Берлина Данте не возникал, тогда как в диптихе, точнее, в первой его части и присутствие Данта («…так нам его описывает Дант»), и связанные с высоким присутствием ассоциации – значимые элементы несущей «арматуры». Н.В.Королевой они описаны, но не объяснены и, конечно же, не соотнесены с дантовскими вечерами в ташкентском доме Козловских. Правда, и Галина Лонгиновна описывает ташкентские дантовские чтения, не вникая в подтекст: «Я не понимала слов, когда она читала Данте, но меня завораживала музыка слов и ее низкий чарующий голос. Я глядела, как чудесно поднимается ее верхняя губка и как ее удивительная рука, маленькая и изящная, иногда отмечает в воздухе ритмы терцин».
И тем не менее описанный Н.В.Королевой источник скрытых полуцитат (ожидание Беатриче, приближение Беатриче, встреча с Беатриче, описание Беатриче), то есть те фрагменты «Божественной комедии», которые Ахматова особенно любила и часто читала наизусть, – еще одно подтверждение, что к Берлину данные тексты не имеют ни малейшего отношения. Единственный окололитературный комплимент, который поздней ноябрьской ночью 1945-го английский гость ей сделал, – сравнение с Донной Анной, и то – не пушкинской: «Внимая истории любовной жизни, он сравнил ее с Донной Анной из "Don Giovanni" и рукой, в которой была сигара, воспроизводил в воздухе моцартовскую мелодию». В ответ на этот жест Анна Андреевна, по-видимому, и выхватила из книжного беспорядка байроновского «Дон Жуана», естественно, на языке оригинала.[62]
В течение полувека Исайя Берлин будет рассказывать всему свету по секрету, что английский язык почтенной русской дамы был настолько чудовищен, что он не узнал ни единого слова, даже не угадал, какие именно фрагменты из «Дон Жуана» услышал в ее исполнении.
Неужели дама этого не знала? Знала, и еще как знала (этот момент они с Козловской-Герус еще в Ташкенте выяснили). Так почему же так подставилась? И вообще, зачем было читать аглицкому гостю Байрона, а не русских, не известных ему поэтов? Скажем, Гумилева, которого Берлин, по его же признанию, совершенно тогда не знал? И какие именно фрагменты из «Дон Жуана» она выбрала, хотя, повторяю, прекрасно знала, что ее английское произношение из рук вон плохо? Да и времени было в обрез – до полуночи засиделась какая-то ученая особа, а в три ночи уже вернулся Лев Николаевич. Смею предположить, что, вероятнее всего, читана была та часть второй песни романа, где речь идет о потерпевших кораблекрушение, которые, сходя с ума от голода, убивают и съедают одного из спутников Жуана. Перечтите эти октавы в переводе Татьяны Гнедич – лично я ничего страшнее в европейской поэзии ХХ века припомнить не могу. Известный сюжет из клюевской «Погорельщины», где односельчане засаливают синеглазого Васятку, – детская сказочка по сравнению с этими жесткими и жестокими сценами, особенно если учесть, что Байрон неоднократно подчеркивал абсолютное соответствие своего рассказа с реальными фактами, и Анна Андреевна это знала. О случаях людоедства в блокадном Ленинграде, о том, что сосед Пуниных, Женя Смирнов, умирая от голода, спрашивал у жены, кого из детей они съедят сначала, а кого потом, впрямую, как с Людмилой Шапориной,[63] Ахматова с иностранцем, естественно, говорить не осмелилась. А вот намекнуть, использовав известный литературный сюжет, очень даже могла, как намекнула в «Поэме без героя», сравнив блокадный Ленинград с осажденным Тобруком: «Это где-то там – у Тобрука, / Это где-то здесь – за углом». (Смысл сравнения убедительно разъяснен в мемуарах Э.Г.Герштейн.[64])
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});