Повседневная жизнь благородного сословия в золотой век Екатерины - Ольга Елисеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Россия оставалась бы безопасной, если бы вся была погружена в тот зачарованный сон, в котором, по мысли посла, пребывало простонародье. «Их сельские жилища напоминают простоту первобытных нравов… Ничего не может быть однообразнее их жизни и постояннее привычек. Нынешний день у них всегда повторение вчерашнего; ничто не изменяется; даже их женщины, в своей восточной одежде… в праздничные дни надевают покрывало с галунами и повойники с бисером, доставшиеся им по наследству от матушек, и украшение их прабабушек»[840]. Кажется, время остановилось. Сколько бы образованные иностранцы ни читали о прежней русской истории, она продолжала ощущаться ими как некий подготовительный этап: реально земля зажила и задвигалась только после Петра. Благодаря этому субъективному чувству Россия воспринималась как страна очень молодая. На ум приходят откровения Кэтрин Вильмот о девочке в парижской шляпке. «Всегда помнишь, что это государство возникло сто лет тому назад»[841], — писал Корберон.
Кому-то из наблюдателей образование дикарей казалось делом нужным и благородным. Кому-то неразумным и крайне вредным. Эти представления находили своих поборников и на политической, и на бытовой почве. Под восхищением сестер Вильмот и Виже-Лебрён русским простонародьем, его добротой, отзывчивостью, гостеприимством лежит не что иное, как стереотип благородного дикаря, впитанный вместе с прочитанной дома литературой.
«По большей части русский народ отличается честностью и мягкостью нравов, — писала художница. — В Санкт-Петербурге и Москве не только не услышишь разговоров о каком-нибудь страшном преступлении, но даже и о самой обыкновенной краже. Поражает таковое поведение людей, находящихся в почти варварском состоянии, и многие относят сие на счет сохранившегося до сих пор рабства; однако, по моему разумению, объяснение сего надобно искать в глубокой религиозности русских. Вскоре после прибытия в Петербург я поехала за город к невестке… графа Строганова. Выйдя из кареты, я прошла через калитку в сад и к гостиной на первом этаже, дверь в которую была широко распахнута. Несомненно, войти к графине Строгановой было очень легко… Я была поражена, когда увидела все ее бриллианты на подоконнике, выходившем в сад и, следовательно, почти на большую дорогу… „Сударыня, — спросила я ее, — вы не боитесь кражи? — Нет, — отвечала она, — вот наилучшая охрана“. И она указала на висевшие над витриной образа Пресвятой Девы и святого Николая, покровителя сей страны, перед которыми горела лампадка. Более чем за семь лет пребывания моего в России я постоянно убеждалась в том, что для русских образ Пресвятой Девы, какого-нибудь святого или же присутствие ребенка суть нечто священное»[842].
Мнение Виже-Лебрён о честности русских укрепил служивший у нее крепостной Петр: «Часто мне присылали банковые билеты, как плату за картины, и если я была занята работой, то клала их на соседний стол, а уходя, постоянно забывала, так что они оставались там по три, а то и по четыре дня»[843]. И слуга не осмеливался к ним прикоснуться. Не стоит сразу упрекать иностранку в восторженной наивности — она лишь поделилась своим опытом. Однако на интерпретацию увиденного повлияла литература.
В письмах Кэтрин Вильмот есть любопытный рассказ о старообрядческом «патриархе», с которым британских гостий познакомила Дашкова. Его образ также подан в духе благородного дикаря: «Добрая княгиня с пониманием отнеслась к нашему желанию найти русское в этой стране. И так как купцы и крестьяне все еще сохраняют древние обычаи, она устроила вечер в доме Олега Алексеевича, патриарха секты раскольников. Этот человек родился крепостным Долгоруковых, выкупил свободу за две тысячи фунтов и ныне является одним из богатейших московских купцов… Олегу Алексеевичу 80 лет, и он являет собой превосходную картину здоровой старости: веселый, энергичный, благодушный. Черты его лица прекрасны, он высок, и серебряная борода резко оттеняется старинным русским платьем… Олег Алексеевич провел нас в церкви, молельные дома и богадельни, окружающие его жилище, рассказал про свою веру»[844].
Удивляет толерантность к старообрядчеству, которую проявила молодая ирландка на фоне презрительного осуждения ею православия в целом. В отзыве, помимо симпатии к свободе вероисповедания, звучит и иная нота: раскольники сохраняют обычаи старины, а значит, ближе к идеалу первозданной простоты и благородства. Недаром автор замечает об Олеге Алексеевиче: «Он более интересен в обличье сектанта, чем купца». Разложение под напором цивилизации проникало в патриархальную среду. Это огорчало поборников «благородного дикаря».
В русле названной парадигмы выходцы из диких степей или таежных лесов рассматривались как гордые дети природы. Даже превращение в дворовых не могло изменить их свободного нрава. «Вчера мы обедали у господина Киселева, где не было ничего интересного, кроме мальчика-калмычонка, привезенного с китайской границы, — писала Марта. — …Постоянно оживленное лицо мальчика выражало бесстрашие и полную независимость, а маленькие, как бусинки, блестящие глаза выказывали необычайный ум. Движения его поражали изяществом. Трое детей танцевали вместе, и хотя калмычонку на вид было лет 5–6, а двум другим по 8–10, ведущим в танце определенно был младший»[845].
Колоритную зарисовку поведения русского простолюдина в стиле благородного дикаря оставил Димсдейл. «Ребенок, от которого мы имели в виду взять материю, имел ее довольно, — вспоминал врач. — …Но лишь только я подошел к постели больного ребенка, как… мать дитяти бросилась мне в ноги лбом к земле… она жалобным голосом произносила речи на непонятном мне языке. На лицах всего семейства изображался ужас… Это странное их поведение до крайности меня изумляло, и я попросил моего немецкого друга объяснить мне причину этого отчаяния.
„Вы должны знать, — сказал он, — что в этой стране преобладает мнение, будто материя, взятая от больного, может принести пользу лицу, которому ее прививают, но зато непременно умрет тот, от кого она взята…“ Мысль, что на меня смотрят, как на убийцу, так меня поразила, что я содрогнулся и попросил хирурга объяснить этой женщине, что я бы никогда не принялся за такое преступное дело… Хирург начал убеждать все это семейство… Я привил оспенную материю от ребенка к пятерым лицам, бывшим со мною…
Возвращаясь домой, я расспрашивал хирурга, почему имели успех его убеждения… Вы не поняли, сказал он мне, того, что говорил муж, человек очень рассудительный… Он обратился к своей жене и сказал ей: „Мой друг, выслушай меня терпеливо. Я тоже бы не согласился пожертвовать своим сыном для пользы кого бы ни было, но ты слышала, они приехали по приказанию ее величества, и, если бы ее величество приказала, чтобы нашему сыну отрубили голову или ноги, что было бы хуже смерти, надобно было бы покориться. Покажем же, как мы послушны, и не станем прекословить воле государыни“. Тогда только мать согласилась»[846].
Здесь и пугливое невежество, и самоотвержение, и покорность воле монарха. По мысли одних авторов, такой терпеливый народ многого может добиться. Недаром Виже-Лебрён в подтверждение своего высокого мнения приводила слова принца де Линя из известного во Франции письма 1 августа 1788 года из-под Очакова: «Я вижу перед собой русских, коим велено стать матросами, музыкантами, инженерами, художниками, артистами, и они становятся ими по единому только желанию повелителя своего. Я вижу, как они поют и пляшут в траншеях по колено в грязи и снегу, под пулями и ядрами. И притом все они ловки, проворны, послушливы»[847].
Именно это и пугало. Таким выносливым людям не хватало только образования на европейский манер. Не зря тема высших учебных заведений стала дежурной в донесениях чувствительного к русской угрозе Корберона. «Не знаю, не слишком ли многому их учат»[848], — замечал он о выпускниках Кадетского корпуса. И чтобы уронить юношей во мнении парижского начальства, добавлял, что между ними процветает «сократическая любовь».
«Существует, быть может, лишь один, почти невыполнимый способ вызвать к жизни у этой нации тот зародыш величия, который таится в ее недрах, — рассуждал дипломат, — следовало бы удалить грядущее поколение от настоящего, чтобы уберечь его от язвы, разъедающей последнее. Когда совершилось бы это спасительное удаление и нация вернулась бы к своей первобытной и естественной простоте, тогда два или три последовательных правителя-философа могли бы постепенно довести ее до совершенства, не торопясь, без резких переворотов, без насильственных и противных ее природе приемов. Необходимо также, чтобы эти правители, взятые из самой нации, имели неоспоримые права на занимаемый ими трон, а не убийствами и заточениями достигли его и чтобы власть их, опирающаяся на справедливость, была уважаема и любима теми, кем они будут править»[849].