В круге первом - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герасимович резко остановился:
– Простите, я должен побыть один!
Он круто повернулся и, оставив художника с поднятою рукою, пошёл в обратную сторону.
Он горел. Он не только увидел картину резко, как сам написал, но он подумал, что…
Обутрело.
Ходил надзиратель по двору и кричал, что прогулка окончена.
В подземном коридоре, на возврате, посвежевшие заключённые невольно толкали хмуробородого, избольна бледного Рубина, проталкивающегося навстречу. Сегодня он проспал не только дрова (на дрова немыслимо было идти после ссоры с Сологдиным), но и утреннюю прогулку. От короткого искусственного сна Рубин ощущал своё тело тяжёлым, ватно-безчувственным. Ещё он испытывал кислородный голод, незнакомый тем, кто может дышать, когда хочет. Он пытался теперь выбиться во двор за единым глотком свежего воздуха и за жменею снега для обтирания.
Но надзиратель, стоя у верха трапа, не пустил его.
Рубин стоял у низа трапа, в цементной яме, куда, однако, тоже перепало снега и тянуло свежим воздухом. Здесь, внизу, он сделал три медленных круговых движения руками с глубокими вздохами, затем собрал со дна ямы снегу, натёр им лицо и поплёлся в тюрьму.
Туда же пошёл и проголодавшийся бодрый Спиридон, уже расчистивший дорогу для машин до самой вахты.
В штабе тюрьмы два лейтенанта – сменяющийся, с квадратными усиками, и новозаступающий лейтенант Жвакун – вскрыли пакет и знакомились с оставленным им приказом майора Мышина.
Лейтенант Жвакун – грубый широмордый непроницаемый парень – во время войны в старшинском звании служил палачом дивизии (называлось «исполнитель при военном трибунале») и оттуда выслужился. Он очень дорожил своим местом в Спецтюрьме № 1 и, не блеща грамотностью, дважды перечёл распоряжение Мышина, чтобы ничего не спутать.
Без десяти девять они пошли по комнатам делать поверку и всюду объявили, как было велено:
«Всем заключённым в течение трёх дней сдать майору Мышину перечень своих прямых родственников по форме: номер по порядку, фамилия, имя, отчество родственника, степень родства, место работы и домашний адрес.
Прямыми родственниками считаются: мать, отец, жена зарегистрированная, сын и дочь от зарегистрированного брака. Все остальные – братья, сёстры, тётки, племянницы, внуки и бабушки – считаются родственниками непрямыми.
С 1 января переписка и свидания будут дозволяться только с прямыми родственниками, которых укажет в перечне заключённый.
Кроме того, с 1 января размер ежемесячного письма устанавливается – не больше одного развёрнутого тетрадного листа».
Это было так худо и так неумолимо, что разум не способен был охватить объявленное. И поэтому не было ни отчаяния, ни возмущения, а только злобно-насмешливые выкрики сопутствовали Жвакуну:
– С Новым годом!
– С новым счастьем!
– Ку-ку!
– Пишите доносы на родственников!
– А сыщики сами найти не могут?
– А размер букв почему не указан? Какой размер буквы?
Жвакун, пересчитывая наличие голов, одновременно старался запомнить, кто что кричал, чтобы потом доложить майору.
Впрочем, заключённые всегда недовольны, делай им хоть хорошо, хоть плохо…
75. Четыре гвоздя
Удручённые, расходились на работу зэки.
Даже те из них, кто сидел давно, – и те были ошеломлены жестокостью новой меры. Жестокость здесь была двойная. Одна – что сохранить тонкую живительную ниточку связи с родными отныне можно было только ценой полицейского доноса на них. А ведь многим из них на воле ещё удавалось скрыть, что они имеют родственников за решёткой, – и только это обезпечивало им работу и жильё. Вторая жестокость была – что отвергались незарегистрированные жёны и дети, отвергались братья, сёстры, а тем паче двоюродные. Но после войны, её бомбёжек, эвакуаций, голода – иных родственников у многих зэков и не осталось. А так как к аресту не дают приготовиться, к нему не исповедуешься, не причащаешься, не кончаешь своих расчётов с жизнью, – то многие оставили на воле верных подруг, но без грязного штампа ЗАГСа в паспорте. И вот такие подруги теперь объявлялись чужими…
Внутри просторного Железного Занавеса, объявшего страну по периметру, опускался вокруг Марфина ещё один – тесный, глухой, стальной.
Даже у самых заклятых энтузиастов казённой работы опустились руки. По звонку выходили долго, толпились в коридорах, курили, разговаривали. Садясь же за свои рабочие столы, опять курили и опять разговаривали, и главный занимавший всех вопрос был: неужели в центральной картотеке МГБ до сих пор не собраны и не систематизированы сведения обо всех родственниках зэков? Новички и наивные почитали ГБ всемогущей, всезнающей и без нужды в этом перечне-доносе. Но старые тёртые зэки солидно качали головами: они объясняли, что Госбезопасность – такой же громадный безтолковый механизм, как вся наша государственная машина; что картотека родственников у ГБ в безпорядке; что за кожаными чёрными дверьми отделы кадров и спецотделы «не ловят мышей» (им хватает казённого приварка), не выбирают данных из безчисленных анкет; что тюремные канцелярии не делают своевременных и нужных выборок из книг свиданий и передач; что, таким образом, список родственников, требуемый Климентьевым и Мышиным, есть самый верный смертельный удар, который ты можешь нанести своим родным.
Так разговаривали зэки – и работать никто не хотел.
Но как раз в это утро начиналась последняя неделя года, в которую, по замыслу институтского начальства, надо было совершить героический рывок, чтобы выполнить годовой план 1949 года и план декабря, а также разработать и принять годовой план 1950 года, квартальный план января – марта, и отдельно план января, и ещё план первой декады января. Всё, что было здесь бумага, – предстояло свершить самому начальству. Всё, что было здесь работа, – предстояло исполнить заключённым. Поэтому энтузиазм заключённых был сегодня особенно важен.
Командованию институтскому совершенно была неизвестна разрушительная утренняя анонсация тюремного командования, произведенная в соответствии со своим годовым планом.
Никто бы не мог обвинить министерство Госбезопасности в евангельском образе жизни! Но одна евангельская черта в нём была: правая рука его не знала, что делала левая.
Майор Ройтман, на лице которого, освежённом после бритья, не осталось следа ночных сомнений, как раз для информации о планах и собрал на производственное совещание всех зэков и всех вольных Акустической лаборатории. У Ройтмана были негритянски оттопыренные губы на продолговатом умном лице. На худой груди Ройтмана, поверх широковатой гимнастёрки, как-то особенно некстати висела ненужная ему портупея. Он хотел храбриться сам и подбодрять подчинённых, но дыхание развала уже проникло под своды комнаты: середина её пустынно сиротела без унесённой стойки вокодера; не было Прянчикова, жемчужины акустической короны; не было Рубина, запершегося со Смолосидовым на третьем этаже; наконец, и сам Ройтман торопился поскорее здесь кончить и идти туда.
А из вольняшек не было Симочки, опять дежурившей с обеда взамен кого-то. Хоть не было её! хоть это одно облегчало сейчас Нержина! – не объясняться с нею знаками и записками.
В кружке совещания Нержин сидел, откинувшись на податливую пружинящую спинку своего стула и поставив ноги на нижний обруч другого стула. Смотрел он по большей части в окно.
За окнами поднялся западный и, видимо, сырой ветер. От него посвинцовело облачное небо, стал рыхлеть и сжиматься нападавший снег. Наступала ещё одна безсмысленная гнилая оттепель.
Нержин сидел невыспанный, обвислый, с резкими при сером свете морщинами. Он испытывал знакомое многим арестантам чувство утра понедельника, когда, кажется, нет сил двигаться и жить.
Что значат свидания раз в год! Вот только вчера было свидание. Казалось: самое срочное, самое необходимое всё высказано надолго вперёд! И уже сегодня…?
Когда теперь это скажешь ей? Написать? Но как об этом напишешь? Можно ли сообщить твоё место работы?.. После вчерашнего и так ясно: нельзя.
Объяснить: так как не могу сообщить о тебе сведений, то переписку надо оборвать? Но адрес на конверте и будет доносом!
Не написать совсем ничего? Но что она станет думать? Ещё вчера я улыбался – а сегодня замолчу навеки?
Ощущение тисков, не каких-то поэтически-переносных, а громадных слесарных, с насеченными губами, с прожерлиной для зажимания человеческой шеи, – ощущение сходящихся на туловище тисков спирало дыхание.
Невозможно было найти выход! Плохо было – всё.
Воспитанный близорукий Ройтман мягкими глазами смотрел сквозь очки-анастигматы и голосом не начальническим, а с оттенком усталости и мольбы говорил о планах, о планах, о планах.
Однако сеял он – на камне.
Тесно окружённый стульями, столами, без воздуха и без движения, зажатый слесарными челюстями, Нержин сидел внешне подавленный, с уроненными углами губ. Суженные глаза его были безразлично уставлены на тёмный забор, на вышку с попкой, торчащую прямо против его окна.