СССР: вернуться в детство-2 - Владимир Олегович Войлошников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дико заболела голова.
Отличная новость.
Это значит, я ещё жива, и есть чему болеть.
Чай был тёплый, почти горячий, но несладкий. Сахар. Почему-то я думала, что сахар — это хорошо. Я посмотрела в лицо женщине с чашкой. Вроде, видела её пару раз. Глаза испуганные. Что-то спрашивает. Нет, милая, не сейчас. Я показала ей, как будто насыпаю в чашку сахар, размешиваю… Поняла! Сбегала в кухню, вернулась со сладким чаем. Я пила маленькими глотками…
Мой самый тяжёлый в жизни приступ бессловесности продолжался полтора часа. Мне тогда лет тридцать было, наверное. Нет, вся мигрень так быстро не прошла, но потом я потихоньку смогла говорить. Хотя первые попытки сразу после идут… как будто пунктиром. Как чтение по слогам. Или как радио с помехами. А если быстрее пытаешься речь выдавать — выскакивают всякие слова, хаотически. Забавно было бы, если бы не пугало меня до усрачки.
Чай кончился, я поставила кружку на первую попавшуюся горизонтальную поверхость и растёрла виски́. О, ещё голову помассировать можно, немного помогает…
Перед лицом появился белый халат с блестящим кружком слушалки посередине. Гляди-ка, медицина! Тётка что-то спрашивала. Я отрицательно помычала, едва-едва качая головой. Вокруг собралась приличная такая толпа. Ещё бы, не каждый день бабки с балконов вылетают! Докторица взялась считать мне пульс и заглядывать в глаза.
— Стресс, — поджала она губы, — шоковое состояние, следствие испуга.
— О! — я обрадовалась и хотела сказать, что «слова пошли», но виски прострелило такой болью, что я невольно схватилась за голову.
— Голова болит? — деловито предположила докторша. Я осторожно кивнула и помычала.
Вторая медичка что-то негромко спросила и начала набирать в шприц лекарство. Господи, надеюсь, не снотворное.
Судя по реакции моей тушки, лекарство было обезболивающим. Через некоторое время оно начало разгоняться, и я смогла сосредоточиться на словах, не испытывая чувства, как будто тебе спицу в глаз втыкают. К тому моменту меня уложили на диван, сунув под голову диванную подушку и обмотав тремя пледами, собранными по всей квартире. Трясти вроде перестало. Я слегка раскуклилась и подняла руку, привлекая внимание врачихи, сидящей напротив меня на стуле. Столпившийся вокруг комитет соседок взволнованно заколыхался.
— Голова болит? — быстро спросила докторша. — Кружится? Руки? Ноги? Судорог не чувствуешь, не тянет? Тошнит?
— М-м, — я хотела отрицательно помотать головой, но передумала. — У… м…меня… блуж… мх… блуждаю… щая… мигрень… сечс… прдёт…
Всё, я устала.
Новая информация вызвала шёпот и пересуды между соседками. Я прикрыла глаза, чтобы избавиться от лишнего метлесения и медленно, чуть ли не по слогам сказала:
— Дед…шка… ск-зал… бабе Люсе… м-м-м… на таб…ретку не лаз-ть… Что… он пр-дёт и… п-весит… А она рас…с-рдилась… и по…лезла… И как упадёт… Я так испуга… алась… А она тым леж-т… — я снова вспомнила вид окровавленного тела, лежащего под балконом, и зубы мои отчётливо застучали.
— Чш-ш-ш… — похлопала по одеялу докторша и обменялась с медсестрой ещё парой кодовых фраз, из которых я уловила, что сейчас всё-таки пойдёт успокоительное. Ну, может и правда, сто́ит.
— А Али-то где? — спросила соседка, которая поила меня чаем.
— Он п-п-па-аш-ш-ёл с-с-с м-м-а-амой и б-ба-абушк-кой, пок-каз-зат-ть, где б-б-бу-д-дет к-конц-церт.
— Так вы в гостях? — подняла брови докторша.
— Да.
Медсестра взяла мою руку и перетянула вену. Так-так, судя по всему, что-то забористое будет ставить. Хитрая докторша задавала мне ещё какие-то вопросы. Я что-то в начале ответила, потом поняла, что язык не ворочается, и ваще могу лишнего наговорить, и отвечать перестала.
Проснулась я посреди ночи, на своём диванчике, и Васька тепло грел мне бок. Я было обрадовалась, что всё мне приснилось — просто очень натуралистичный кошмарный сон! — но тут увидела маму, дремлющую в кресле напротив, а во втором, подальше — Женю. Блин. Ни фига не сон.
Я села на постели, и мама мгновенно вскинулась:
— Что⁈
— Я в туалет, не кричи.
Я сходила до туалета, умылась, почистила зубы, а то вкус во рту был безобразно мерзкий. Смотрю, мама в кухне свет включила. Я пошла туда.
— Чайник долго греть, сок будешь? — предложила мама.
— Давай, полстаканчика. Бабушка-то с дедом осталась?
— Ага. У него сердце начало хватать, страшно было одного оставлять.
Позади зашуршало, и в дверях кухни появился хмурый Женя:
— Ты как, Олька?
— Кошмар, конечно, — честно сказала я. — Испугалась до посинения, аж язык отнялся.
Брови у мамы сложились домиком:
— Ни с кем тебя оставлять нельзя!
— Да ну, — махнула я рукой. — Лучше бы я с Васькой осталась. Тут хоть и из окна выпадешь — не разобьёшься.
— Да уж… — Женя потёр шею. — А как вышло-то?..
— Я не видела сам момент-то. Я в зале села, порисовать. А она не послушалась деда, полезла с табуреткой на балкон. Она вообще-то долго развешивала. А потом смотрю — тени на окне нет, и соседка кричит. Выглянула — а она там лежит…
Я решила придерживаться этой до крайности сокращённой версии, во избежание всяких дурацких вопросов. А то вдруг какая светлая голова начнёт развивать мыслишку, что это я во всём виновата. Ишь, придумала — мышей бояться, когда порядочные люди по табуреткам лазают! А потом, не считая всего прочего, меня внезапно посетила циничная мысль: а не к лучшему ли это всё? Глядишь, и дед проживёт подольше. Лишь бы бабы Люсин полёт в суицидные не записали, хотя, выпавшее вместе с ней бельё свидетельствовало о самом что ни на есть бытовом несчастном случае. Надеюсь, с сердцем у деда всё нормализуется…
ТЯГОСТНОЕ
Первые дни бабушка брата оставлять одного вообще боялась. Что он там себе думал — может, казнил себя за то, что ушёл тогда, не остался её эти дурацкие тряпки развешивать? — но сердце у него болело часто.
В воскресенье, двадцать четвёртого июля (именины мои, между прочим, день княгини Ольги), состоялись похороны. Дед, и так сухощавый, совсем похудел и осунулся. Приехала из Подольска его приёмная дочь, Ира (родная бабы Люсина), рыдала, падала на гроб. Поминки справляли в офицерской столовой. Соседки опять плакали, говорили речи…
На поминках зарёванная Ира внезапно подошла к маме и попросила:
— Галя, говорят, я должна мамину одежду забрать. Можешь мне помочь?
Не знаю, что за обычай такой (по моему глубочайшему убеждению, покойникам всё это исключительно фиолетово), но я порадовалась, что тряпки сумасшедшей жены не будут всё время деду мозолить глаза, о предрассудках рассуждать не стала, напротив — пришла на следующее утро с мамой, помогла упаковывать бабы Люсины вещи.
Барахольщица она была, конечно, как и большинство женщин. Да и от старых, явно уже малы́х, платьев не спешила избавляться. Всё, видать, ждала, что обратно похудеет. Эх, вечная женская мечта. Как хорошо, что я в последние свои взрослые годы постаралась всё лишнее заблаговременно ликвидировать! А всё почему? Так же вот стоял перед глазами пример соседки тёти Светы, и как её дочки, похоронив мать, кулями её платья на помойку таскали.
Деда с бабушкой мы отправили на улицу, в скверик, свежим воздухом дышать, чтоб он это всё не наблюдал — и начали упаковываться. Полиэтиленовые пакеты были в те годы страшнейшим дефицитом. Да на бабы Люсино наследство и никаких пакетов и даже чемоданов не хватило бы! Спальни у них с дедом были раздельные, но барахло бабы Люси расползлось и на половину шкафов, которые в зале стояли. Поэтому складывали мы в наволочки, не придумали ничего умнее.
— Галя, как думаешь, а рейтузы старые можно не забирать, а просто выбросить? — жалобно спросила Ира, заглядывая в ящики комода.
— Я не знаю, — неловко пожала плечами мама. Её понять можно было: насоветует сейчас, а вдруг нельзя?
Эх, девки, придётся мне, как имевшей опыт реальной смерти[9].
— Можно выбросить сразу всё, что вам не пригодится, — сказала я. — Личное бельё, колготки и тому подобное можно сразу на мусорку унести, такое не раздают. Платья и верхнюю одежду можно после сорока дней использовать или отдать, подарить кому-то, кому они подойдут. Я про обычаи разных народов читала недавно. Шубу, например, смело себе можете забрать, ничего страшного. Просто смотри́те: нравится — не нравится, пригодится или нет.
Женщины