В больнице для умалишенных - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тетенька! ради Христа… одну бутылку шампанского… одну! – сказал я, не помня сам, что говорю.
Громовый хохот веселой толпы был ответом на мою мольбу.
– Madame! ne vous derangez pas! Сударыня! не беспокойтесь! – выступил вперед Simon Накатников, самый глупейший и в то же время самый злейший из моих преследователей, – mais… Dieu me pardonne! Но… прости меня, боже! – она, кажется, даже не понимает по-французски! Как же ты уверял, душа моя, что она фрейлина? Messieurs! regardez-moi cette demoiselle d'honneur, qui a tout l'air d'une maquerelle! Господа! взгляните на эту фрейлину, которая похожа на сводню! A! умник (сказав это, он потрепал меня по носу пальцем) так вот как! так у твоей тетеньки бархатный шлейф! так она платит повару сто рублей в месяц! Madame! Je vous demande pardon, mais vous comprenez bien, que ce n'est pas pour vos beaux yeux que nous nous trouvons dans ce taudis: Сударыня! Прошу извинения, но вы сами понимаете, что не ради ваших прекрасных глаз находимся мы в этой конуре. он сам звал нас; он сказал, что накормит нас d'un certain gigot… ce'tte blague! бараниной… что за бахвальство! A затем, госпожа фрейлина, наше вам-с! С пальцем девять, с огурцом пятнадцать! – закончил он, пародируя известную гостинодворскую поговорку автора Григорьева и уводя за собой веселую толпу.
Вечер этого дня я провел как в тумане. Я сидел за своей конторкой, уткнув глаза в книгу и ничего не понимая. Кругом меня шел шепот и сдержанный, наполнявший мое сердце болезненными предчувствиями, смех. На этот раз, однако ж, сверх моего ожидания, дело обошлось благополучно. На другой день Simon Накатников первый подошел ко мне и подал руку.
– Мир! – сказал он, – все это немножко глупо вышло, и я первый сознаюсь в этом. Но согласись, что и ты отчасти виноват. Tu as ete presomptueux et blagueur, mon ange! Ты был тщеславен и хвастлив, мой ангел! Блягировать можно, но в известных границах, а ты третировал нас, как глупцов! Ты уверял, что твоя тетенька, cette venerable vieille, qui a l'air d'une maquerelle почтенная старуха, похожая на сводню., – шутка сказать, фрейлина! Sais-tu, que c'est presqu'un crime, ca? Знаешь ли ты, что это почти преступление? Потому что ведь фрейлина – это такой пост (c'est une charge d'etat, mon cher, souvenez-vous en! это государственная должность, мой милый, помните!), о котором нам с тобой всуе разговаривать не приходится… N'est-ce pas, cher? Не правда ли, дорогой? Ну, а затем, всетаки мир! Не так ли?
Увы! я не только подал руку, но даже проникся благоговением к великодушию прекрасных молодых людей, которые прощали моему недостоинству. Я и не подозревал, что у ник уже созрел план более обширный: план окончательно выжить меня из «заведения».
В следующее же воскресенье план этот был выполнен. Я не знаю, как это случилось; помню только, что мы кутили где-то в задней комнате какой-то фруктовой лавки и что я, чтобы загладить мое недавнее недостойное поведение, пил вдвое больше против обыкновенного. Со мной шутили, меня поощряли и затем, напоивши допьяна, предательски оставили одного. Вечером я был привезен в «заведение» в сопровождении квартального надзирателя в бесчувственном положении.
Через неделю я был в Вышневолоцком уезде, в деревне Проплеванной, и выслушивал выговоры раздраженного отца…
* * *Новые декорации и новый сон. Происшествия едва прожитого дня вновь вытесняют отголоски детства и выступают на первый план. Я вижу давешний суд, – и подсудимым оказываюсь на этот раз я сам.
Долгое время сдерживали Ваню узы живых воспоминаний об общих предках-корнетах, но я, так сказать, воочию уже видел, как он постепенно эмансипируется от связей родства, как накопляется и зреет в нем идея о каком-то «долге», как идея эта мало-помалу выясняется и втягивает в себя все его существо и как, наконец, он вступает в тот жизненный фазис, когда человеку постылеет свет и ничего другого не остается, как разом разрубить гордиев узел и освободить душу от массы всяческих стеснений, накопившихся вследствие вторжения в жизнь совершенно новых элементов.
И он сделал это.
Процесс моего порабощения представляет одну из тех страдальческих историй, рассказ о которых надрывает сердце человека. В древности не знали усовершенствованных способов вымучивания – это плод современной цивилизации. В старину самые проницательные люди не шли дальше физических страданий, то есть рубили, жгли, топили, и лишь тогда, когда нужно было что-нибудь доподлинно вызнать или добиться раскаяния, прибегали к некоторым утонченностям, то есть: вытягивали жилы, мешали спать, заставляли ходить по спицам и т. п. Нынче даже самый глупый человек знает, что вымучивание физическое – не больше как шалость в сравнении с вымучиванием нравственным. Нынче даже самый сущий осел – и тот норовит забраться в сокровеннейшие тайники человеческого существования и там порыться своими копытами.
Утонченность нравов породила наслаждение вымучиванием, наслаждение чрезвычайно сложное и прихотливое и в то же время, по свойствам своим, доступное даже людям наименее развитым. Современный мучитель требует, во-первых, чтобы вымучиваемый субъект предъявлял известную гарантию чувствительности и, во-вторых, чтобы самый процесс вымучивания был не моментален, а занимал более или менее обширный период времени. Древние ослы нападали большею частью друг на друга и друг друга залягивали всмерть, но перед высшими организмами они ощущали страх. Современный осел не только не бросается на своего собрата, но приветствует его веселым мычанием и вступает с ним в союз именно в виду того сравнительно высшего организма, перед которым трепетал его пращур. Этот высший организм самым существованием своим напоминает ослу об его ушах и, следовательно, оскорбляет его. Отмстить за оскорбление, которого нет ни в намерениях, ни в поступках мнимого оскорбителя, вот цель всех усилий осла. Чтоб достичь этой цели, он действует и в одиночку, и в союзе с себе подобными, и так как во всех этих действиях нет ни малейшего смысла, то нападение всегда застает свою жертву врасплох и, следовательно, всегда увенчивается успехом. Процесс порабощения совершается с помощью таких нехитрых средств, которые могут вызвать только изумление или улыбку сожаления. Но эти нехитрые средства обманчивы и напоминают собой басню о комаре, залезшем в нос к льву. Вот и силен лев, а дрянной комаришко победил его. Он забрался в укромное место и вызудил-таки из него жизнь…
В отношении ко мне случилось все точно так, как я угадывал в те минуты скорбного бодрствования, которые предшествовали моим снам (зри выше). Я предчувствовал, что Ваня поработит меня, – и он действительно поработил в самом реальном значении этого слова. Едва я пришел с ним в соприкосновение, как уже почувствовал себя на самом дне того особенного, овошенно-циркистского мира, в котором он процветал. Я сопротивлялся, сколько мог, но самое сопротивление только глубже и глубже увлекало меня вниз. Если б я не сопротивлялся, я прямо попал бы куда надлежит и наравне с другими чувствовал бы себя гражданином преисподней. Это, во всяком случае, избавило бы меня от излишних унижений. Но сопротивление сделало из меня парию. Меня стащили в преисподнюю с некоторыми усилиями, и когда наконец крышка надо мной хлопнула, то посадили меня на цепь и стали дразнить.
Ах! это был ужаснейший сон, который вдобавок до того походил на действительность, что весь мой организм болезненно трепетал под гнетом его!
Встретившись с Ваней, я добровольно пошел за ним в «закусочную», в которой он состоял в качестве habitue завсегдатая… Там он лег с ногами на дырявый диван, а я сел напротив него, через стол, на стуле. Я потому так живо помню эти подробности, что именно с этого момента и началось мое порабощение. Устроившись сам, он начал убеждать меня, что гораздо будет лучше, если и я, оставив стул, лягу с ногами на диване.
– Mais regardez donc, mon oncle, comme je suis bien comme cela! Но посмотрите же, дядюшка, как я хорош! – говорил он мне, принимая всевозможные позы, то есть держась на локте, перевертываясь на другой бок и ложась на спину, – советую и вам, право, советую последовать моему примеру. Таким образом, мы оба устроимся очень комфортабельно, не будем женировать друг друга и поведем разговор по душе. Mais permettez! je vais vous arranger cela moimeme! Но позвольте! Я сам вам устрою это!
С этими словами он подошел к дивану, стоявшему у противоположной стены, отодвинул стол и собственноручно меня уложил.
Я помню, как мне противно было ложиться на эту мебель, в которой, казалось, не было ни одного непроплеванного места; но, за всем тем, я лег. Мгновенно родившееся чувство гадливости мгновенно же и прошло, уступив место какому-то нелепому желанию во что бы то ни стало показать себя добрым малым, даже в ущерб бокам и чистоплотности.
Затем мало-помалу «закусочная» начала наполняться другими Ванями, точь-в-точь такими же, как и мой друг. На всех диванах лежали распростертые люди; те же, которым недоставало диванов, составляли кресла и тоже укладывались с ногами. Задымились папиросы, началось закусыванье, глотанье устриц, откупоривание бутылок. Через полчаса в комнате стоял густой дым, в облаках которого едва мерцали газовые рожки и виднелись дебелые тела Ваней, снявших с себя сюртуки. А между тем обмен мыслей шел своим чередом.