Хемлок, или яды - Габриэль Витткоп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он стоял вполоборота, почти отвернувшись, так как она задала вопрос, когда он уже уходил. Джакомо оглянулся через плечо, слегка замедлив шаг.
— О некоторых вещах не принято говорить, дорогая сестра...
И потом, уже дойдя до двери:
— Я бы назвал это образцом супружеской любви...
Ее озадачил этот уклончивый ответ и особенно - заключительная острота. Если верить письмам Коломбы, недавно вышедшей замуж за торговца шерстью, супружеская любовь - страшная штука. Невзрачный и кроткий Джанфранко де Сантис был помешан на коммерции и зачастую далеко уезжал по делам. Коломба встречала его с опаской, памятуя о своих отвратительных обязанностях, но покорно их выполняла, поскольку мечтала зачать ребенка. Ребенок был самым заветным ее желанием, которое почему-то не сбывалось. Порой Коломба чувствовала себя способной похитить чужое дитя, и ее добрый взгляд ожесточался от вожделения, когда она видела мать, качавшую на коленях малыша.
Из палаццо Ченчи хозяин собственноручно выкрал псалтерион и теорбу. Завернув инструменты в покрывала, он отнес их барышникам, некогда скупившим драгоценности Эрсилии.
Беатриче старательно спрятала самые дорогие свои сокровища: индийскую пряжку, жемчужное ожерелье, золотую шкатулочку и пару книг. Она зарыла все это под грудой тряпья на дне корзин, расставленных по закуткам старой башни над Тибром, где с давних пор был устроен хозяйственный склад.
— Шелудивый пес!..
Тем не менее, злобный и недовольный дон Франческо вызывал жалость: его изматывало одиночество, которое он пытался заглушить распутством, жестоко страдая где-то в зловонных потемках своей души. Но в перерывах между попойками и блудом одиночество вновь переходило в наступление, оставляя его наедине с собой - с тем единственным, мерзким, источавшим гной и злодейства спутником, которого он видел порой в зеркалах. Ему желали погибели. Смерти. Его сыновья наверняка добьются своей цели, оставаться в Риме опасно.
В таком состоянии духа дон Франческо счел уместным проверить дела и посовещаться с нотариусом Доменико Стеллой.
В небольшом кабинете, где на стенах висели кожаные сумки с личными делами, а клепсидра, которую забыли перевернуть, зрительно отодвигала лица и предметы к горизонту крошечной пустыни, Стелла объяснил ему положение. Счета в бедственном состоянии, и даже огромное богатство Ченчи скоро не сможет выдерживать столь ощутимых потерь. За краткий промежуток времени на штрафы и налоги ушло более 200000 скудо, перечисленных в папскую казну, заплаченных за молчание, потраченных на аннулирование жалоб и заметание следов, не говоря уж о казенных средствах, которые дон Франческо был вынужден израсходовать, чтобы выпутаться из беды. Поскольку дефицит в 50000 скудо превосходит реальный доход, возможно, придется продать с торгов часть недвижимого имущества, дабы умилостивить папскую казну, перед которой Ченчи все еще оставался в долгу. Доменико Стелла посоветовал запереть палаццо Ченчи, распустить прислугу и переселить обеих женщин в деревню, где они смогли бы жить малым.
Дон Франческо не знал, какое жилище выбрать: земли в Папской области казались ему недостаточно безопасными, а владения в Неаполитанском королевстве находились слишком далеко. Нужна была какая-нибудь резиденция на полпути, хорошо охраняемое, уединенное местечко - к примеру, замок Ла-Петрелла-суль-Сальто, построенный на вершине скалы у границы двух государств и принадлежавший его другу Марцио Колонне, князю Загароло и главнокомандующему папской пехотой. Если Колонна уступит ему Ла-Петреллу, Ченчи сможет безнаказанно вести там распутную, необузданную жизнь, переезжая с места на место по воле судьбы, но главное - заточить Лукрецию и Беатриче в крепости, откуда их жалобы вряд ли будут хоть кем-нибудь услышаны.
***
X. с несколькими друзьями пьет янтарное загароло во дворе траттории на улице Каталана, в двух шагах от палаццо Ченчи. Уже почти осень. Осень 1928 года. Девушки и парни все пьяные. Какой-то тип в надвинутой до бровей большой черной шляпе поет квакающим голосом скабрезные лацийские песенки, аккомпанируя себе на гитаре. Сквозь туман X. видит женщину, гадающую по руке:
— С зелеными глазами...
— Нет-нет... Только не с зелеными, это не мой тип... Черные глаза, черные... Цвета темного вина, гм-гм...
— А я говорю - зеленые... Вот увидите...
Гулкие слова разлетаются во все стороны.
— Это мы сами черные... Зеленая лягушка... Froschkӧnig...[46] Ну да, ты же хорошо помнишь ту англичаночку, ее мать еще повесилась в Аллахабаде или в Калькутте... И превосходный ученик Кокошки... «Трехгрошовая опера», ве-ли-ко-леп-но... Будто история геморроя, рассказанная Гонкурами... Есть еще вино?.. А-ха-ха! Уродливая любовь!.. Думаешь, этот сумасшедший никогда не сможет прийти к власти?.. Но очень опасен, да и шесть миллионов безработных... Принесли уже вино?.. Разрушить форму, а затем воссоздать ее в новом пространстве... У нее пристальный взгляд плюшевого медвежонка. .. Волосы редкие, но жирные... Это вино...
Очень теплый вечерний воздух пахнет древесным углем, нагретым мрамором, свежей рыбой. Девичья кожа в светлых вырезах платьев кажется почти черной. Одна русская плачет: она влюблена в своего отца, у которого в Леваллуа фабрика по выпуску зубной пасты, а кроме того он владеет акциями швейцарской фармацевтической промышленности. X. так и не удается расслышать имя девушки. Тип с квакающим голосом собирает пожертвования, ему дают либо слишком много, либо вообще ничего. По кругу передаются новые бутылки. X. чувствует себя хорошо, но думает совсем о другом. X. в ином измерении, в мире лебяжьего пуха. В тысячах километров отсюда проказница Хемлок засыпает в тонкой рубашке, размышляя над сказками мадам д’Онуа[47], которые она читала полдня, восхищенно водя пальцем по строчкам.
X. вспоминает юность и роняет письмо, написанное Хемлок из Рима. Как далек и туманен Рим, как далеки воспоминания о том вечере в траттории - X. не помнит ее названия и забыл, где она находится. Друзья умерли, рассеялись, исчезли, но осталась память о пламени свечей в римской ночи - желтом на бордовом, о девичьей коже, ну и конечно же, о русской эмигрантке с ее отцом: плевать на все, жизнь прошла, клепсидра почти опорожнилась, пусть и не до конца.
«...Телевидение еще глупее нашего, если только такое возможно. Ну, что еще? Маркиз, не упускающий случая попенять на мой эгоизм (впрочем, весьма любезно), шлет тебе дружеский привет. Временами я вынуждена признать его правоту, и меня терзают угрызения совести, но затем я вновь начинаю относиться к себе столь же великодушно, как ты изволишь относиться ко мне. В Париже я быстро улажу дела и, как обещала маркизу, позабочусь о “Юдифи и Олоферне”. Не считая того, что с радостью повидаю Таню. Она поднимает тонус. Как только вернусь домой, расскажу тебе о распорядке, который я устанавливаю на то время, пока буду в Индии. Ты все увидишь, только не волнуйся. Да ты ведь и так прекрасно знаешь о двойственности нашего положения... Оно напоминает частые здесь плиточные полы с ромбами, которые кажутся то вогнутыми, то выпуклыми, но это зависит не от угла зрения, а от состояния души и от того, каким путем воля направляет воображение. Так и у каждой вещи есть, по меньшей мере, две стороны».
X. складывает письмо причудливо неестественными жестами, с манерной грацией танцующего котильон: пальцы согнуты крючком и растопырены, круговые движения запястий, пляска крабов, словно приходится совершать подготовительные повороты, невыразимо сложные крошечные прыжки, тогда как на самом деле пальцы просто уже не могут шевелиться иначе - все жесты искажены, слабы, тяжелы.
X. глубоко вздыхает, из глаз с новой силой катятся слезы. Здоровые люди смотрят на вещи под принципиально иным, здоровым углом. Тут фундаментальное непонимание. Мы на разных волнах. Точки зрения не сходятся. Положение в целом ложное, чудовищно ложное. Нет никакой возможности встать на место другого, особенно на место больного и ощутить его боль, чувства, надежды. Хемлок не способна испытать то, что испытывает сейчас X. Едва физический недуг вступает на престол, общение становится невозможным, поэтому горе не делят между собой, а только удваивают.
***
Апрель уже припудрил деревья зеленью и розовыми цветами, но листву олив изредка все же задирал внезапный ветерок. Франческо, Лукреция и Беатриче, в сопровождении трех слуг на мулах, поднимались верхом по склонам холмов, проезжали через деревни с высокими и крутыми, как скалы, домами, через мощеные галькой площади с шершавыми стенами. Путники двигались пыльными дорогами, где на них пялились, приставив ладонь козырьком ко лбу, бессловесные крестьяне в обмотанных ремешками толстых шерстяных чулках. На дальних лугах с пасшимися вороными косматыми лошадьми, между оградами и обнесенными каменной стеной цистернами, сгрудились фермы. Приближались голубые, с бледно-сиреневыми шапками горы. Воздух менялся, становился жестче, разреженнее, словно застывая в ожидании. Лошади с пеной на отвислых губах еле тащились, спотыкаясь на тропинках, под копытами осыпался щебень. Вскоре осталось лишь бескрайнее небо над Абруццы да сажистые реки, ревевшие в тенистых лощинах меж утесами, к которым цеплялись пропахшие козами и дымом старые деревушки из серого камня.