Большие пожары - Константин Ваншенкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Летом, когда на заводе все уже наладилось хорошенько и можно было уже не торчать там по выходным, утром в выходной главному инженеру подавали легкую бричку, он выходил с чемоданчиком, садился, брал в руки вожжи, чмокал и говорил: «Но!» Он ехал по лесной дороге в город, за десять километров, ехал, не торопясь, помахивал тросточкой — кнута он не признавал. В городе привязывал лошадь к столбу, входил в магазин и аккуратно укладывал в чемоданчик бутылки с хлебной водкой. Этого вполне хватало на неделю. Потом он обедал в ресторане, выносил кобыле посоленную черную горбушку и ехал обратно. Из дому он звонил на конный двор, чтобы пришел конюх за лошадью.
Андрей Гущин встал в этот день поздно — накануне был в клубе, потом гулял с одной девчонкой. В трусах и в майке, не стесняясь Дуси Оловянниковой, он долго мылся на кухне, гремя рукомойником. Потом попробовал, есть ли свет, и, вытащив из-под кровати плитку, поставил чайник — электроплитками пользоваться запрещалось. А сам занялся своими туфлями. Он их сперва вымыл, белые парусиновые туфли, потом, пока мокрые, хорошо набелил зубным порошком и сунул на окно сушиться. Покуда пил чай, они высохли, он обулся, притопнул на крыльце — поднялись два белых облачка. Синие брюки касались туфель, пачкались мелом по краешку. Он шел осторожно, высоко поднимая ноги, чтобы не запылить туфли. Так он продержался почти весь день, но все же один друг, возле пивного ларька, наступил ему в толкучке на ногу. Потом Андрей искупался, но вода была очень холодная, сразу выскочил. Ребята позвали в барак играть в дурака, но было неохота, он пошел домой, сел на лавочке у крыльца. Над ним в окне главного инженера светила зеленая настольная лампа, ему нравился ее мягкий, спокойный свет. Совсем стемнело, далеко за рекой — хорошо было видно — горела тайга.
— Все горит и горит! — сказал кто-то. Андрей поднял голову, рядом стоял главный инженер.
Он близко мало сталкивался с главным инженером, хотя они и жили в одном доме, смотрел все больше со стороны. Недавно главный остановился в их цехе около графика смен, спросил:
— Почему так написали неправильно — «денная смена»? Утренняя, вечерняя, ночная, но почему «денная»?
— Почему неправильно? — возразил Андрей. — Два «не».
— Два «не»? Лучше было бы написать «дневная»,— и пошел дальше...
— Здравствуйте, Аркадий Викторович.— Андрей подвинулся, может быть, главный захочет сесть.
— Здравствуйте. Я вот смотрю: горит и горит, никто не тушит.
— А кто будет тушить? Дождь пойдет — затушит. А так будет гореть. Ночью, однако, не движется огонь-то. На месте стоит.
— Уже и по нашему берегу горит,— сказал главный,— скоро поедем тушить, вероятно.
— Потушим, народу много, потушим. Там народу нет.
Андрей сидел на лавочке, туфли его ясно белели в темноте. Валединский стоял сзади. Они оба замолчали и с чувством неловкости за это молчание, глядя на далекие огненные уступы пожаров, думали каждый о своем: Андрей — о матери, о братишке Мише, о Сухом Ключе и горящей с гудением, опустевшей тайге, а Валединский — о Москве, об институте, о жене и Лиде, которым он уже послал вызов, и где-то еще в глубине — постоянно — о заводе, о плане, об очистных и проходческих комбайнах, об одноцепных и двухцепных скребковых конвейерах, о буровых машинах, о бесконечном этом напряжении и неясной тревоге.
— Хотите, поднимемся ко мне? — вдруг спросил инженер.
— К вам? — удивился Андрей.— Можно...
Они вошли в квартиру, в дальней комнате горела зеленая Настольная лампа, и так уютно и приятно было Андрею от ее света.
— Хотите выпить?
— Выпить? Можно, почему же.
Инженер достал бутылку, налил по полстакана, они скованно чокнулись, выпили и запили холодной чайной заваркой.
На письменном столе стояли две карточки — видимо, жена и дочь. А на стене висели портрет человека в парике и еще цветная картинка — молодая женщина. Андрей всегда интересовался такими вещами.
— Это кто же будет, Аркадий Викторович?
— Это замечательный ученый Лавуазье, Антуан Лоран Лавуазье. Он жил давно, во времена Французской революции, он был богатым человеком и тратил деньги на научную работу. К сожалению, он был казнен. В жизни много несправедливости, молодой человек. Да, несправедливо казнен. Через два года был признан невинно осужденным.— Он снова налил.— А это... — в сторону портрета женщины, — это Ренуар.
Они опять запили заваркой, и Андрей спросил:
— А закусить ничего нет?
И когда инженер, несколько удивившись, принес из кухни копченую колбасу, объяснил:
— Без привычки так-то запивать.
— Конечно, ко всему нужно привыкнуть,— согласился инженер,— как глаза привыкают к темноте, как привыкают люди к этим морозам, к тому, что можно строить в такие морозы.— Он опять налил.— Я был в плену, валялся в бараке на одной койке с сыпнотифозным, он умер, а я даже не заразился. Здесь вступают в действие особые неведомые законы.
Андрей не знал, что ответить, кивал головой. А инженер продолжал:
— Там, в лагере у немцев, мы грузили баржи битым камнем, стояли по пояс в воде. Я был весь покрыт фурункулами, и ничего, работал.
Андрей не знал, что такое фурункулы, но спрашивать не стал. Он чувствовал, что тоже опьянел, может, не так, как инженер, но тоже здорово, и ему было приятно, что инженер ему рассказывает о себе.
— Ко всему можно привыкнуть, но должно быть чувство реальности. Если из окна пятого этажа посмотреть на землю в бинокль, покажется, что можно спрыгнуть, так низко. Поняли меня? Все относительно. Мы привыкли к суррогатам, мы репродукциями восхищаемся, потому что не видели подлинника. А когда увидишь подлинник, замечаешь, как ничтожны репродукции и какие они все разные, если их сравнить между собой.
Погас свет, они долго искали свечу, наконец нашли, зажгли, но тут опять дали свет.
— Я читал как-то письма Некрасова Толстому. Чужие письма читать скверно, но когда они опубликованы в книге, можно. И Некрасов пишет Толстому, еще молодому Толстому: «Я болен». И как бы между прочим, знаете, добавляет: «И безнадежно» — «я болен — и безнадежно». А? Я долго думал: неужели это рисовка, поза? Нет, это не бравада, это высшая естественность. Мы не умеем быть так откровенны. И такими честными мы не умеем быть. Л ведь это самое главное, мои милый, честность. Вернее, честь!
Они еще выпили и немного отрезвели от этого, и у Андрея, который, кивая и временами томясь, молча слушал инженера, вдруг возникло острое ответное желание быть откровенным. И он, сам того не ожидая, стал рассказывать о службе, о маневрах на Амуре, о том, как он в Хабаровске смотрел в театре «Бесприданницу». Потом стал вспоминать о своем родном Сухом Ключе, куда собирался в отпуск, о том, как мать вторично выходила замуж, когда он уже был большой, и как ему было нехорошо и стыдно. Он вспоминал, будто вчера это было, как они ночуют с дядей в Казаковском зимовье, как он выходит рано-рано и чувствует, что встает солнце, хотя его не видно, и все кругом в теплом, глушащем звуки тумане...
Потом он уже сам налил и признался инженеру, что вот хотя он слесарь-наладчик, бригадир, и уважаемый человек, и работает с охотой, но как будто догадывается, что работа эта не для него.
— Учиться нужно, милый мой, — сказал инженер, — обязательно нужно учиться. Без этого нельзя.
— На кого?
— Надо найти свое призвание. Вот вы так хорошо рассказывали о тайге. Может быть, в лесной институт...
— А есть такой? Однако, надо еще десять классов кончить.
Потом Андрей обнаглел, стал рассказывать какие-то истории о девках, а инженер стал говорить о семейной жизни, о семейном уюте и укладе и о том, как важно найти и выбрать себе настоящую подругу. Выражался он торжественно и несколько старомодно.
— У меня была девушка до войны, невеста. Она ждала меня дома. Это чудесно и благородно, это стимул к тому же. Стремление быть лучше и чище, но с другой стороны, это ужасно мешает, это как груз — мысли о ней мучительны. И девушка часто уже не любит вас, но ждет из боязни огорчить, не желая обманывать, и ломается жизнь потом. А там, в Германии, после плена в меня влюбилась одна барышня, очень богатая, и родители ее тоже просили, чтобы я не уезжал. Но я, конечно, уехал. Мы возвращались оттуда морем. Какой у меня был насморк! Вместо носового платка у меня было два полотенца в карманах пальто. Мы плыли в Петроград.
И Валединский ясно увидел, как он, молодой, в длинном пальто и в берете, стоит по правому борту и смотрит на разваливающуюся морскую волну того удивительного зеленого цвета, какого он никогда не встречал в земной, в сухопутной природе.
Уходил Андрей поздно, они распрощались тепло и дружески. Потом Андрей долго стучал к себе, пока Дуся не услышала и не встала открыть ему.
Назавтра у Андрея трещала голова, в обед он перехватил кружку пива, стало легче. К концу дня он встретил главного, как обычно, бритого и подтянутого. На приветствие Андрея он ответил, как всегда, вежливо и суховато.