Колосья под серпом твоим - Короткевич Владимир Семенович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, хорошо, хорошо, Кребс, извини, — сказал отец. — Больше не буду. Делай себе, что хочешь.
Конюхи начали проводить перед ними лошадей.
— Ну, какую кобылку берешь? — спросил отец.
Среди всех Алесь заметил одну, маленькую и ладную, как игрушка, всю на удивление подобранную, чистенькую, будто атласную. Кобылка была мышастой масти, ушки аккуратненькие, копытца как стопочки.
— Эту, — показал на нее Алесь.
Англичанин оживился:
— У молодого есть глаз… стоит учить… Красавица кобылка… Как молодая леди… Головка маленькая, но не злая, шея — чудо-шея. — Он повернулся к отцу: — Но ваши имена… Бог мой, что за имя… Для такой леди — и вдруг: Ко-сюнь-ка.
— Косюнька! — крикнул обрадованный Алесь и бросился к кобылке.
— Сахар возьми, — сказал отец.
Алесь давал Косюньке кусок сахара, и та деликатно хлопала по его ладони теплыми твердыми губами.
— Косюнька моя, Косюнька!
— Уведите ее, — приказал отец. — Выбирай второго, Алесь.
Снова пошли кони, и каждый был хорош, но среди них не было того, с поводком, который ведет к человеческому сердцу.
— Привередливый, как Мнишкова Анеля, — улыбнулся отец.
Однако он напрасно говорил так, потому что в этот самый миг из ворот конюшни появился он, тот, без которого жизнь не имела смысла. Его вел под уздцы худой и подтянутый парень, и конь, дурачась, делал вид, что хочет ухватить парня зубами за плечо.
Этот был красивее всех коней на земле, красивее всех зверей и людей. Он шел, пританцовывая на каждом шагу, безмерно гордый от здоровья, силы и своей красоты.
Белый, как снег, даже белее снега, с маленькой нервной головой и длинной шеей, весь само совершенство, без единого изъяна. Он косил золотым оком, а его хвост и грива, длинные и золотистые, переливались мягкими волнами. «Вы, маленькие людишки, — казалось, говорил взгляд коня, — что мне до вас? Я позволяю вам осквернять ногами мои бока лишь потому, что делаю вам одолжение. И так будет, пока я не найду себе хозяина, которого полюблю. И над ним буду я господином, потому что я бог, а он всего лишь человек…»
Отец взглянул на Алеся и вздохнул: все было понятно.
— Логвин, — приказал отец конюху, — веди Ургу сюда.
Молодой парень подвел араба к ним.
— Будешь конюшим молодого князя, Логвин, — сказал пан Юрий. — Будешь знать только его. Ургу подготовь. Через месяц он понадобится. И ты, Змитер, знай: Логвину принадлежат только Косюнька и Урга. Ничего больше.
Логвин улыбнулся.
— Панича намуштровать, — сказал Загорский. — Научить скрести, чистить, мыть, ухаживать за копытами. Научить распознавать лечебные травы для лошадей.
— Сделаем, — ответил Логвин.
— Ну, тогда будьте здоровы… Всего хорошего, мистер Кребс.
Они прошли конские дворы и подошли к старинной кирпичной псарне. Человек средних лет, с заметной уже сединой в длинных усах, бурых, словно обкуренная пенковая трубка, медленно шел к ним. На поясе, который ладно перехватывал его зеленую венгерку, висел длинный медный рог.
— Карп, — сказал отец, — старший доезжачий. С этим, брат, держи ухо востро. Сур-ровый.
Карп подошел к ним и не здороваясь начал докладывать звонким и немного хрипловатым голосом доезжачего:
— Юнка отошла, пан Загорский.
— Знаю, — сказал отец, — старость. А хорошая была.
— Знайд, помните, со сворки отбился. Так подхватил, видимо, от какой-то деревенской суки коросту. Мазали прозрачным березовым дегтем и окуривали. Через две недели будет как стеклышко… Стинай пошел на поправку… И еще Алма принесла щенят.
— Вот это хорошо. Идем, Карп.
Псарня была полутемной, с узкими окошечками. Около полусотни собак разных пород и мастей лежали и ходили в загородках. Здесь были выжлецы, гончие, норные, датские пиявки для охоты на медведя. Брудастые, щипцовые, комколапые. Но мальчик еще не мог отличать их, и потому его особенно заинтересовал пестрый ньюфаундленд ростом с хорошего теленка и уголок борзых.
Хортые были все белые, с длинными щипцами.[20] Их огромные глаза напоминали черные сливы.
Отец на ходу давал советы, которые Карп слушал почтительно, но с какой-то своей думой.
— Пошли б вы, князь, к Алме, — сказал он. — Волнуется.
Коридорчиком прошли в родилку. Здесь в плетеной корзине лежала на овсяной соломе черная с белым сука испанской породы и махала куцым хвостом. Возле ее сосков повизгивали теплые щенки.
Увидев хозяина, Алма тонюсенько тявкнула. Огромные, все в мелких завитках, черные уши раскрылись.
— Видишь, Алесь, — показал на нее пан Юрий, — на уток лучшей не бывает. А какая аккуратная. Не собака, а аристократка.
— Я возьму одного щенка, — сказал Алесь.
— Бери, — сразу согласился отец. — Теперь ты имеешь все. А имя ей тоже будет Алма.
Ходить пришлось долго. Осматривали поля, не очень хорошие, винокурню и — издали — богодельню.
Сели отдохнуть в парке, на скамейке из неошкуренных березок.
Отец покручивал волнистый белокурый ус, с улыбкой смотрел на сына, вспомнил его разговор с Кребсом.
— Добрый ты, сын. Я вот купил у троюродного брата матери, у Кроера, сахароварню. Пришел, — а работники все в масках, чтоб не ели сахара. Это Кроер придумал.
— Ну и дурак, — сказал сын. — Я слышал, что гадина.
— Да и не в том дело. Нельзя позволять так издеваться. Что они, быдло, эти люди, что ли? Я маски отменил… Однако нельзя и угождать. Будешь сладким — съедят. Богатства одного человека на всех не хватит. Знаешь, сколько дворян на Могилевщине?
— Нет.
— Потомственных что-то около тридцати восьми тысяч, личных — около трех с половиной, но эти не в счет. Так вот, из этих тридцати восьми тысяч имеют право голоса на выборах в губернское собрание лишь семьсот пятьдесят восемь. А крестьян в губернии двести восемьдесят семь тысяч восемьсот восемьдесят девять, — а ну, по скольку душ на одного дворянина? Мелкая шляхта — это бочка с порохом. Ненавидит и нас, и крестьян. А у тебя с братом семь тысяч хозяйских душ. Ты со временем двадцатью девятью тысячами будешь владеть. Третью всех душ губернии, не считая тех, что за ее границами. И когда будешь доверчиво смотреть в хищные пасти, живого проглотят.
— А зачем она мне нужна, та треть? — спросил Алесь.
Отец оторопел.
— Ну, хотя бы для того, чтоб быть добрым к большому количеству христиан… Ты не Кроер, не Ходанский, не Таркайло… Наши люди бога молят, чтоб не попасть от нас к ним.
— Все равно это никуда не годится. Пусть добрый ты. Пусть добрым буду я. А что, когда умрем? Они же тогда нашим родственникам перейдут, наверно… тем. Куда ж такой порядок годится, если человек не знает, что с ним будет завтра? И люди на деревне так говорят и, наверно, боятся.
— С нами ничего не случится, — возразил отец. — Не то переживали. Восемьсот лет за плечами. И вера в будущее. Я не боюсь ни чумы, ни войны, ни политических убийств, ни рудников. Слава богу, всего было.
Помолчал, водя прутиком по песку.
— Дело в том, что ты принадлежишь к самому удивительному клану на земле. У этого клана было славное и грозное прошлое, но и тогда у него не было имени. У этого клана настоящее, хуже которого трудно придумать, и будущее, которое теряется в тумане неизвестности. Этот клан не имеет своего облика — и угрожал когда-то орденским землям. У него нет души — и он вызывает мощный взрыв сил у каждого, кто соприкоснется с ним. Тогда он дает такие взлеты, что все удивляются. Иногда он исчезает, как река под землей, чтоб всплыть в самом неожиданном месте. Ежеминутно гибнет и одновременно живуч как никто. У тебя нет примет, и именно в этом твои большие преимущества. Ты безлик и ты многолик, ты ничто и ты все. Ты кладовая самых невероятных возможностей. И ты гордись этим, гордись своим могуществом, гордись тем, что ты — это ты.
Пан Юрий посмотрел на сына и вдруг спохватился:
— Ах, боже, ты же еще много чего… Да ладно, ладно… Я, понимаешь ли, и говорить-то не умею. Не мое это дело, я человек простой. Вот охотиться да собачничать — это другой вопрос.