Евстигней - Борис Евсеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это заметили некоторые из воспитанников. А коль заметили воспитанники — того и жди: профессора, а главное сам Иван Иванович Бецкой заметит!
Выхода из любовного тупика не было.
Выход, однако, нашелся.
Подслушав, как Алымушка играет на арфе, Евстигней стал таковой же музыкальный снаряд разыскивать. Арфы, однако, ни в инструментарии Воспитательного училища, ни в самой Академии не обнаружилось.
Зато в библиотеке Евстигней вычитал про тот музыкальный снаряд все, что мог. Быстро уразумел конструкцию и способ извлечения звуков. Даже навострился представлять себе немца Якова Хохбрукера (каковой немец еще в году 1720-м изобрел механизм для получения на арфе полутонов, сиречь хроматизмов).
Иногда немец сиживал перед Евстигнеюшкой, как живой: пел, мастерил, пофыркивал на незнакомую ему обстановку, даже пытался заговорить.
Поглядывая на вылупившегося из мглы немца (подобно цыплаку из яйца треснувшего, немец тот вылупился!) — Евстигней помалкивал, думал.
Потом сам решил смастерить арфу. Хотя бы и небольшую. Механизм действия педалей арфы был прост: семь педалей действуют на проводники, те в свою очередь через пустое пространство подводят к грифу и там ставят крючки в такое положение, когда они — крепко прилегая к струнам — производят по всей длине арфы хроматические повышения.
Однако поразмыслив, от затеи отказался. Одному не управиться, да и материалу подходящего для постройки арфы нет.
Настали тягучие дни.
Механизм арфы был ясен, как Божий день.
Механизм любви был глубоко таим, темен.
Малюя арфу, Евстигней всегда слышал Алымушкин смех, ощущал источаемое прекрасной смолянкой веселье.
Но вот саму Алымушку малевать — никогда не решался.
Алымушка «ненамалеванная» — постепенно отдалялась. Улыбку ее, вкупе с полным значения взглядом, удавалось ловить все реже. Претерпевать отсутствие милого прищура, матового сиянья щек, блеска губ — становилось все тяжелей.
Вдруг — впервые и едва ли не навсегда — ощутил он великую тяжесть жизни!
Помогало то, что основным смягчителем нравов определен был все ж таки не Смольный институт с девицами и поклонами, а места иные: нововыстроенные дворцы, театры, храмы...
Времени на недостижимую Алымушку оставалось все меньше. Да и нельзя было дать сему чувству развернуться. Невозможно было его с учебой совместить!
Недоучишься, так один путь: в солдаты.
Даже мысленное возвращение в полковую слободу было непереносимым. Лучше уж без Алымушки, чем с ярмом солдатским на шее!
Оставалось нырнуть в учебу, как в ту Неву, — с головой, не думая про холод, опасность, мрак...
К тому ж, ученье теперь им самим, а не кем-то со стороны было определено как музыкальное. Он прислушивался к звукам и приглядывался к музыкальным снарядам. Тренировал пальцы и примечал. Упражнялся в игре сам и слушал, как играют другие. Раздражался несообразной игрой питерских оркестров, гневался на нескончаемо-сладкие и ни к чему не годные чужестранные арии, а потом смирялся с ними.
Оркестры, к счастию, в Санкт-Питер-Бурхе имелись. И в числе немалом. Были любительские. Были «подвельможные». Были италианские, немецкие, русские, роговые! Да сверх того еще хоры цыганские и капеллы малороссийские.
Только что составился оркестр и в Академии художеств: ученический.
Было кого слушать, было у кого учиться…
Ну а Алымушка играла на арфе все искусней.
Сперва на малой, «осьмушке», выписанной нарочно для нее из Италии. После — на полнообъемной, «целой», венской. Вначале обучаясь по настоятельному требованию воспитателей, вскоре она стала игрывать и для собственного удовольствия.
Арфа была как старогреческая укрупненная лира! Еще — как раскрытая настежь (всеми струнами наружу) душа. Но и как изогнутый лук для испускания метких каленых стрел. Арфу приятно было выставлять поперед себя: подобно военному орудию. Или употреблять совсем противоположно: для сокрытия мыслей и чувств.
И струны души, и мысли Алымушка научилась скрывать от посторонних весьма скоро. Для чего изобрела сладко-рассеянную улыбку. При такой улыбке славное лицо ее становилось чуть-чуть лисьим, нос словно бы удлинялся, тончал, придвигался к нижней губе, что придавало личику незабываемый оттенок милой хищности.
Придумывались для сокрытия душевных волнений и отговорки.
И первой средь них была такая: «Матушка не велела. Вот вскорости посетит меня матушка — так и позволит, наверное...»
Это тоже было трогательное вранье! Всего только раз за годы обучения побывала госпожа Алымова-старшая в бывшем Смольном монастыре, а ныне Институте для воспитания благородных девиц. Коротко переговорив с Иваном Ивановичем Бецким, госпожа Алымова сухо кивнула дочери и тут же отбыла восвояси: и хозяйство в имении без присмотра, и домочадцы забот требуют!
В свою очередь и это было враньем: мать никак не могла простить, а значит и полюбить родную дочь.
А вот и вторая отговорка юной смолянки: «Супруга Наследника останется недовольна».
Супруга Павла Петровича и впрямь благоволила к Алымушке, всячески одобряла ее занятия арфой.
Здесь круг замыкался и все возвращалось к началу. Музыкальная игра делала Алымушку весьма расчетливой, — по числу струн арфы, — делала (подобно этому музыкальному инструменту) вроде открытой для окружающих, а на самом деле весьма и весьма скрытной. Еще делала любящей бегло, наскоро. И любимых своих при том цепко, до крику — как ту струну изогнутым пальцем — щиплющей.
Так музыкальная механика переходила в механику любовную, земное смешивалось с небесным. И тогда уж арфа не только представлялась юной смолянке отображением жизни земной, но и навевала серебристо-летучим звуком образы жизни иной!
А жизнь впереди, по всем прикидкам, предстояла нешуточная. Правда, заглядывая посредством игры на арфе в собственное будущее, иногда (после первых же щипков) Алымушка мертвела от страха и хватала побелевшими губами питерский воздух, как оглушенная рыба.
Кроме арфы, влекли ее зеркала. Ходить мимо них равнодушно Алымова-младшая не могла. Зеркала были дневные и были ночные. И в ночных — чего только по временам не мелькало! Но о тех промельках молчала Алымушка крепко.
И все ж, одного разу пришлось-таки госпоже директрисе открыться.
Случилось так.
Под новый год пятнадцатилетняя Алымушка вздумала погадать о суженом. Ближе к ночи взяла округлое зеркало, приготовила свечу, налила в тарелку воды, уложила рядом гребень. Глаза закрыла, молитву прочла, руку на сердце положила...
Открыв глаза, глянула в зеркало: в нем туманились три неявные фигуры. В одной из фигур угадывался статский щеголь: высокий, надменный. В другой — едва ли не простолюдин. Слава Богу, хоть чужеземец. А уж позади тех двоих мотался, заламывая руки, и как деревенская баба кривил лицо важный старик в одном исподнем. Все трое — а наипаче старик — приязни не вызывали. Снова закрыв глаза, она ждала, что все они зеркальную гладь покинут, впитаются в амальгаму, сольются с тьмой! А вместо них появится четвертый: таинственный и желанный...
Однако явился до колик смешной ученик Академии: со скрыпицей, горбатенький.
Открывая и закрывая глаза, Алымушка ждала: фигуры исчезнут. Но вместо этого старик накинулся на одного из суженых — статского, — стал рвать ему фрак зубами, а открывшееся под фраком желтое тело — царапать ногтями и перстнем.
И тут произошло невозможное: исказив лицо смертельной гримасой, явился в зеркале Наследник престола Павел Петрович. Явился, гневно сверкнул очами, а затем, отерев струйку крови, текущую с виска, мгновенно рассеялся в прах...
Алымушка вскрикнула. Вместе с криком на пол упало зеркало. Но не разбилось!
Сие, краешком убегающего разума, было ею с радостью отмечено.
Вызванные воспитательницы и начальница быстро привели Алымушку в чувство. Больше в ночные зеркала она не гляделась. Порешила устроить свою жизнь сама, без зеркал, без новогодних нелепых подсказок.
Тут вновь пригодилась арфа. Проведешь пальцем, даже не разбирая струн, так все сущее — и хорошее, и дурное — от себя и откинешь. Уйдут статские и военные, чужеземцы и отечественные, Наследник престола гневаться престанет, кровь с виска сотрет, на зов арфы нагрянет!
От предстоящего счастья Алымушка млела больше, чем от зеркального морока...
Глава восьмая
Друг Петруша, явление первое
Осенью 1774 года приятелей Евстигнеевых Давыдова и Скокова к Смольному монастырю, или, по-иному, к Институту для воспитания благородных девиц, где главенствовал Бецкой и обучалась Глафира Алымова, привязали еще крепче. Отдали под начало музыканту Джузеппе Луини, италианцу, обучавшему в Смольном девиц-«кофушек».
Проучившись у Луиния шесть месяцев, Петруша Скоков стал подталкивать к настоящим занятиям музыкой и дружка своего, Евстигнея.