Озорник - Гафур Гулям
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты кто такой? — спросил он.
Я решил, что терять мне нечего.
— А ты кто такой? — спросил я в ответ.
— Я тебя спрашиваю!
— А я тебя спрашиваю!
— Слушай, парень, у тебя надежда на жизнь еще есть?
— Ау тебя — есть надежда на жизнь?
— О, господи!
— О, господи!
В разговор вмешалась женщина.
— Послушай, голубчик, — сказала она дрожащим голосом, — кто же ты, в конце концов, такой и что ты делал в тандыре? Может, ты… злой дух? Или… сумасшедший? Ты не сердись, но зачем ты в темную ночь залез в чужой очаг?
— А он зачем залез ночью в чужой очаг? А?
Тут я увидел, что парень бросил спички и засучивает рукава так решительно, как это делает мясник, когда ему подводят скотину, предназначенную на убой. Тогда я пустил в ход свой старый прием:
— Ка-ра-у…
Но женщина сразу зажала мне рукой рот:
— Эй, что ты хочешь делать?
— Что мне делать, кричу «караул».
Тогда парень решил заключить перемирие:
— Ну ладно, уходи по-хорошему. Ступай отсюда!
— Куда мне идти? Я есть хочу.
— Вот навязался, — сказал парень, а женщина, не говоря ни слова, на цыпочках вышла из кухни, почти тут же вернулась и принесла мне две тощенькие лепешки со шкварками. Я сунул лепешки под мышку, — Ну, теперь убирайся, — сказал парень.
— Э, нет, гони-ка сперва немного денег!
Он так запыхтел в темноте, что я думал, он тут же лопнет от злости. Потом он негромко, но длинно выругался — видно было, что он вложил в это ругательство всю Душу. Наконец, он полез в карман и выгреб то, что там было. Ну, я не стал пересчитывать — взял и спрятал деньги. Только после этого я, наконец, смилостивился.
Женщина выпроводила меня со двора, сперва трижды взяв клятву, что все останется шито-крыто. Я это ей искренне обещал. За воротами, отойдя немного, я первым делом съел лепешки со шкварками. Потом пошел по темной улице. Я ведь знать не знал, где нахожусь. Улица вывела меня на другую, та — на широкую площадь.
Площадь, судя по всему, служила базаром, но сейчас она была пуста, как степь. Я пристроился в каком-то углу, положил под голову два кирпича и тотчас уснул, словно провалился в яму…
Ох, в этом проклятом городке мне суждены были одни несчастья! Сейчас даже не верится, сколько бед там на меня свалилось за каких-нибудь два дня! Словом, я опять проснулся от пинка…
Было утро, меня окружали какие-то люди с палками в руках.
— Это он! — крикнул один.
— Точно, он!
Чей-то голос вставил с сомнением:
— Уж больно мал!
— Да ты на него посмотри! Он и есть!
Я спросил, чуть не плача:
— Кто — он?
Меня снова пнули ногой и велели вставать. Я еле поднялся, все тело у меня ныло и, казалось, вот-вот развалится на кусочки. Мне связали руки за спиной и повели по базару, размахивая над моей головой палками и кнутовищами. Кто-то сзади приказал мне:
— Кричи: «Позор мне, я убил человека»!
Я заплакал в голос:
— Никого я не убивал!
Между тем народ сбегался, а двое мальчишек, собирая толпу, выбивали дробь на такой маленькой штуке, вроде барабана. Я чувствовал, что сейчас потеряю сознание. Вдруг из толпы вышел какой-то человек в пестром халате, в чустской тюбетейке на бритой голове.
— Мусульмане! — сказал он. — Неужели вы думаете, что такой маленький мальчик мог убить такого огромного мужчину, как тот приезжий бай? Да еще где — в чайхане! Мал он еще! А если б он был соучастником, его бы не оставили здесь в таком виде…
Толпа одобрительно заворчала. Те, кто держал меня, хранили молчание.
— А что у него такой вид, — продолжал человек в пестром халате, — так сразу ясно: мальчишка больной, припадочный. Видно, в припадке он так и разбился… Какой же вор возьмет такого в помощники? И у вора есть свои тайны! Кому охота доверять их полоумному мальчишке! Верно я говорю, мусульмане?
— Верно! Верно! — закричали в толпе. — Отпустить мальчишку!
Тут в круг выбрался еще кто-то, лица его я не разобрал: глаза мои застлало слезами, бежавшими сами по себе. Я и не плакал по-настоящему.
— Да я знаю, кто этот мальчишка! — кричал новый оратор. — Это сын Ашура-мясника! В прошлый базарный день Ашур говорил, что его сын убежал из дому!
— Правильно! И я слышал, — на базаре глашатай объявлял, что пропал мальчик четырнадцати лет!
— Отпустить его!
Я почувствовал, что державшие меня за плечи руки разжались, и мешком свалился на землю…
Часть третья
Семьдесят один рай
Сам я — в полном здравии. Руки — в полном моем распоряжении. Ноги меня слушаются. Глаза повинуются моей воле: не хочу — и не смотрю на всякие уродства. Челюсти мои и зубы — как соломорезка: перемалывают любую еду. Но один непослушный орган все-таки есть в моем теле, и над ним я никак не могу взять верх. Власть моя на него не распространяется — подчас он бесчинствует внутри моих владений, точно целая шайка бандитов. Я усмиряю его, как могу, посылаю полчища благоразумных мыслей, но они разбегаются, еще не добравшись до места назначения. А этот проклятый бунтовщик нагло требует дани: можешь не можешь, есть у тебя пли нет — накорми его!
Ибо это — желудок.
Вы не знали? Тогда запомните и держитесь начеку. С желудком шутки плохи. Если он разойдется и не получит того, что требует, он и вовсе свергнет вашу верховную власть. Тут уж он овладеет всем царством. И — пиши пропало все: порядок, спокойствие, правила приличий. Ибо командуете уже не вы, а он. Все слушает уже не ваших — его приказаний. Глаза начинают смотреть на не дозволенные шариатом вещи, руки алчно тянутся к нечестно добытым кускам, ноги ведут в самые неожиданные места, голова склоняется перед подлыми людьми…
И я, заливаясь слезами, как весенняя туча, пою какую-то песню, какую-то бестолковую газель, которую бог знает кто придумал, бог знает кто спел в первый раз, может, и я сам, знать того не знаю, ведать не ведаю…
Увы, из этих черных глазвсегда печаль струится,ненастным видят мир онисквозь слезы на ресницах.Весь век скитаюсь и томлюсьв надежде на отраду,мне до утра земля — постель,подушка — черепица.О сердце, полно тосковать,и твой рассвет настанет,не вечно будет скрыт рубинв земле, немой темнице.Ну, а покуда надо мнойкрутится тяжкий шерпов —и ради хлеба должен я,как жернов тот, крутиться…
«Ладно, — говорю я себе, — оставь-ка ты эти печальные раздумья, иди лучше к речке, помойся, приведи себя немного в порядок». И я выполняю этот дружеский совет: иду к реке, нахожу укромное местечко, раздеваюсь. Надо почистить щавелем штаны, рубашку, поясной платок, выстирать их как следует — одного раза мало! — и развесить для сушки на ветках тала. А потом и самому спуститься в воду, поплескаться, смыть с себя всю грязь, а с нею — и все дурные воспоминания, все беды, какие выпали на мою долю за последние дни. А бед было куда больше, чем дней, больше, чем пролитых слез, разве что по одной на каждую слезу.
На все это уходит времени не меньше, чем на приготовление плова, а ведь аппетит тем временем разгорается. Тут пора надеть выстиранную одежду, разгладить ее на себе руками, принять опрятный вид и вспомнить, что из всех несчастий вынес ты и чуточку пользы: ту кучку мелочи, которую с такой охотой пожертвовал тебе на бедность влюбленный парень в чужой кухне. Нет, она не пропала, слава богу — немножко серебра, немножко меди, без малого две таньги. Что ж, это неплохой капитал для начала, многие начинали и с меньшим, правда, они с тем и остались, ну да бог с ними. Можно идти на базар и там наесться вволю, что купить, что выклянчить, что выторговать. Не сплутуешь — не поешь.
А на базарной площади, хоть день и не базарный, вовсю идет купля-продажа. Блеют бараны, ржут лошади, ревут верблюды, торговцы бранятся, да мелькают руки маклеров, твердящих свое обычное: «Ну, по рукам!» И среди этого гама и толкотни я брожу в растерянности, как муравей, застигнутый ливнем, то и дело ожидая, по недавней привычке, пинка откуда-нибудь — справа, слева или сзади.
Вдруг на базаре начинается странная суета, движение, которое кругами устремляется в одну сторону: из города к базару идет процессия. Семь каландаров движутся один за другим, одетые в рубища «мухаммадий», которые сшиты из нескольких кусков материи разного цвета. На головах у них — дервишеские шапки «ахмадий», из-под которых спускаются до пояса черные и седые пряди взлохмаченных волос на плечах — мантии «мустафа». они идут под горячим солнцем и поют, исступлённо поют, а на губах у них выступает пена, словно у опьяневших верблюдов:
О-о!День базарный, шумит народ,сквозь гомон слышен плач сирот,ё аллах дуст, ё аллах,хак дуст, ё аллах.Спроси о судьбах детей беды —нету отца у сироты,ё аллах дуст, ё аллах,хак дуст, ё аллах.О-о-о!..
Впереди идет благообразный каландар с широкой бородой, похожей на лезвие кетменя. Это — главный калан-дар, на плече у него — медный сосуд, издали напоминающий огромного черного с отливом жука, в руке трость из крепкоствольного кустарника, увешанная разноцветными лоскутками. Нам еще предстоит познакомиться с нею поближе, и мы узнаем поразительную вещь: трость эта приходится двоюродной сестрой посоху пророка Мухаммеда! Но верующим вокруг, как видно, давно уже известна эта новость, и они целуют трость со слезами на глазах, когда удается к пей пробиться, и с надеждой привязывают к ней новый цветной лоскуток.