Гранд - Януш Вишневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это очень сложный вопрос. Я отвечу как-нибудь. Только дай мне подумать. Потому что я не могу одновременно быть и парикмахером, и философом. Я или проткну тебе висок ножницами, или начну говорить глупости. И к тому же мне от всего этого хочется плакать, – призналась она, закусывая губу.
Она взяла его голову в ладони и стала осторожно поворачивать в разные стороны, внимательно глядя в зеркало. Лицо Убожки теперь стало еще более привлекательным, открытый лоб казался еще выше, глаза еще больше, седина, до этого прятавшаяся в длинных крученых лохмах, была теперь тоже более заметна.
– Убожик, ты ужасно худой. Ты видишь? Заметил? И у тебя шрамы на лбу. Как у меня. И в тех же самых местах. Справа больше, чем слева. Ты, наверно, при ветрянке чесался больше правой рукой. Как и я. Можешь встать у ванны на коленки? Я тебе волосы помою.
– Может, сначала покурим? – спросил он со страхом в голосе и потянулся рукой ко лбу. Подушечками пальцев медленно и старательно, с интересом исследовал все углубления и ямки на своей коже. Потом закрыл глаза.
– Можно? – снова спросил он, на этот раз чуть громче.
– Нет, нельзя, Убожик. Ты тут и так надымил, как в котельной. Кончится все тем, что сработает пожарная сигнализация и мы наживем себе кучу проблем. Ты же читал, сколько придется заплатить за так называемое «освежить» комнату, если нас вдруг поймают? Я столько не зарабатываю за месяц, а у меня довольно высокая зарплата. Так что покурим после мытья в окошко. Так можно сделать? А сейчас давай-ка вставай на колени. Или ты предпочитаешь раздеться и встать под душ?
– Да вы что, барышня! Я бы даже перед невестой постыдился бы голышом стоять. Так что я уж лучше на карачках.
Он торопливо поднялся, снял вылинявшую дырявую рубашку, аккуратно сложил ее и положил на мраморную плиту рядом с умывальником. Потом осторожно стянул через голову потрепанный темно-коричневый кожаный шнурок и с силой прижал к губам висящий на нем крестик. Показался необычный ярко-красный шрам, который тянулся от середины его живота к спине и заканчивался ровно над почками.
Он опустился на колени перед ванной.
– Никто, кроме мамули, никогда не мыл мне голову. Даже жена не изъявляла желания такого, – произнес он, когда она намыливала ему голову шампунем. – А вы, барышня, видать, чистоту любите? Или что? Потому что мне все это как-то удивительно. Ведь в мытье головы другому человеку столько чувства, что аж слов нет…
– Ты много не болтай пока, Убожка! И глаза закрой…
Она посадила его на край биде и включила фен. Пальцами медленно расчесывала и укладывала ему волосы.
– Тебя, Убожик, теперь не узнаешь, – кивнула она с улыбкой. – Разве что по глазам. У тебя красивые глаза, знаешь? А я больше всего люблю, когда у мужчины красивые глаза. Даже если у него ботинки будут отвратительные. Пошли покурим, а потом будем бриться. Настоящей бритвой, а не каким-то там одноразовым «жилет-лучше-для-мужчины-нет».
Убожка только взглянул на нее внимательно и ничего не сказал.
Он обернулся полотенцем и завязал его на груди потертым шнурком, который заменял ему ремень. Они встали у окна.
– У Юльчи были мои глаза. Только еще больше. Наверно, поэтому, когда она плакала, то подушка была абсолютно мокрая, хоть выжимай. А все остальное у нее, слава Богу, было от жены. Она красавица была. Очень похожая на нашу Любовь. Только ресницы еще длиннее и еще темнее, – добавил он, глубоко затягиваясь. – Когда я иногда смотрел, как она спит, то…
– Слушай, Убожик, а кто это тебе так живот распахал? – перебила она торопливо, завидев слезы в его глазах. – Ну, это явно работа не доктора. Разворочено все, как будто кто-то резал тебя осколком стекла.
– Я себе почку в водке утопил, ее надо было срочно удалить, чтобы печень и поджелудочную спасти. А этот шрам только летом так жутко выглядит. Солнце-то вообще для кожи не полезно, а для шрамов особенно. Зимой он становится тоненькой полоской и его даже почти не видно. А тот доктор был хороший. Он меня принял в отделении и сразу вырезал почку, без проволочек и околичностей. Не стал меня в долгую очередь записывать. Когда я смотрю на этот шрам – всегда к нему благодарность чувствую. Мне потом в реабилитационном центре рассказывали, что он сам когда-то лечился в АА, поэтому к алкоголикам имел слабость и понимание их проблем.
Вообще там, в этом центре АА, я познакомился с несколькими врачами. Они пьют намного больше, чем, скажем, почтальоны или портные. Потому что ответственность на них давит. Даже на дантистов. Хотя сильнее всего, конечно, на хирургов. Я бы тоже пил, если бы мне с утра до вечера надо было вырезать людям геморрои, фурункулы вскрывать или опухоли мозга удалять.
Она взглянула на него.
Он сидел на подоконнике. Лучи солнца играли у него в волосах. Руку с сигаретой он опустил за окно, голова безвольно опустилась на плечо. Он блаженно улыбался и с нескрываемым удовольствием смотрел на улицу. Первый раз за все время их знакомства она видела его спокойным – без напряжения, без этой постоянной готовности убежать и без этого затаенного страха в глазах.
Она вдруг ощутила острую тоску.
Когда и он, тот, тоже освещенный лучами солнца и полный покоя, сидел вот так на подоконнике и курил. И так же блаженно улыбался. Год, может, два назад. В старой лесной избушке где-то на краю света, где-то в забытом Богом и людьми уголке Тухольских Боров. Тогда тоже было лето. Подоконник был трухлявый, как и весь чердак в той избушке, в которой они планировали провести всего одну ночь по дороге из Варшавы до Свиноустья, а застряли на целую неделю. Она встала перед ним, глядя ему в глаза. Нагая, покрытая бисеринками пота, все еще влажная и все еще неудовлетворенная, с растрепанными волосами и вспухшими, искусанными губами. Выбравшись из скрипучей постели, она поползла к нему, когда он убежал от нее, чтобы, как он выразился, «спокойно покурить после удовольствия». Сначала она массировала ему стопы, а потом они объедались черешнями, срывая их из окна прямо с дерева, и устраивали соревнования, кто дальше плюнет косточкой. И потом, снова в постели, она слизывала сладкий черешневый сок с его губ, подбородка, шеи и живота – липкие, красные струйки. А потом он слизывал сок с ее тела…
* * *Она вздохнула и глубоко затянулась сигаретой.
– А что касается любви, так я тебе скажу, Убожка, что это одно большое сумасшествие. Помешательство. Ты прав, когда говоришь о нашем требовании, чтобы нас любили в ответ на нашу любовь. Об этой претензии. Это, может быть, даже самое главное требование из всех, что существуют на свете. Это просто огромное вранье, когда кто-то утверждает, что любовь бескорыстна. Такая любовь, как у твоей мамули, такая вот бескорыстность – это только в житиях святых встретить можно. Потому что вообще-то любовь, и не только отцовская, она безусловной не бывает. В ней обычно очень много эгоизма, очень много желания властвовать над кем-то, владеть им безраздельно. Сделать своей собственностью. Это несбыточная и потому больная мечта Сартра – чтобы любовь не требовала обладания. Когда я анализирую себя – убеждаюсь, что становлюсь гораздо большей эгоисткой, когда люблю, чем когда не люблю. И это вытекает из самого что ни на есть нормального человеческого страха. Когда я люблю – я до чертиков боюсь, потому что чувствую себя гораздо более беззащитной перед потерей и очень ранимой.
И этот парень, что меня вчера в ночи на пляже оставил, одну-одинешеньку и пьяную, на твое, слава Богу, попечение, – он об этом обо всем прекрасно знает. Я ему сама в этом призналась в минуты наибольшей близости и единения – в какую-то из ночей я ему это на ухо прошептала перед сном. Было это тогда, когда моя любовь к нему была безгранична. Я в нем все любила. Даже то, как он мажет хлеб маслом. Да, так и было. И поэтому я так сильно боялась. Потому что думаю, что любовь никогда, наверно, не рождается в одиночку – как единственный ребенок в семье. С ней вместе всегда рождается ее близнец – страх. Но он боялся и боится еще больше, чем я, и, наверно, думает, что, чем больше я буду страдать – тем послушнее стану, и тогда он будет мною обладать еще в большей степени. И тогда он будет бояться меньше. Сраный эгоист! Шантажирует меня своим страхом! Но я ему этого не позволю. Мой страх все равно всегда будет больше.
В каком-то смысле настоящую, искреннюю и красивую любовь можно узнать именно по этому страху. И признаться в этом страхе – значит признаться в любви. Ты так не думаешь, Убожик? Но мало кто так красиво признается в любви – если кто-то вообще так делает. «Я люблю тебя так, что трясусь от страха при мысли, что могу тебя потерять или делить с кем-то еще». Я примеров такого признания не знаю даже в Голливуде. И уж тем более в церкви, которая всегда о любви разглагольствует. И это меня несказанно удивляет, потому что уж в церкви-то я в первую очередь ожидала бы увидеть пропаганду этого страха, тревоги и неуверенности. Ведь и церкви-то самой сегодня не было бы, если бы не еженедельный страх, который церковь в народ несет каждое воскресенье. Церковь этим страхом живет, благодаря ему она свои подносы наполняет. Но вот о любви как о страхе потери с амвона почему-то не услышишь. В церкви о любви говорят обычно как о недосягаемой для человека благодати и лишь иногда – как об эросе. И только единицы понимают, что прекрасный Эрос – это нечто гораздо большее, чем просто животное либидо. Нечто гораздо, гораздо большее. А большинство очень глупо путают эрос с либидо. А ведь это все равно что назвать, например, «Гранд-отель-Сопот» «местом, где можно переночевать в Сопоте». Вроде бы и правда – но коннотация сильно изменена. Разве нет?!