Левый полусладкий - Александр Ткаченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После ужина я наблюдал только за ней. Вот наконец вместе с девчонками она пошла в сторону леса и небольшой кошары. Там внутри был небольшой источник, где можно было хотя бы сполоснуть подмышки, лицо. Все в ней было не то в этот вечер — и кеды, и спортивный костюм, и нелепый платок отличали ее от лоска в классе, где она светилась любой пуговицей или икроножной мышцей. Но здесь… Я пошел за ними, делая вид, что иду в другую сторону, и вскоре исчез из виду, хотя шел за ними и ждал, когда она, может быть, останется одна. И вот невероятно — все девчонки выходят из кошары, а Нинель Пална остается одна внутри. «Что же это?» Я стал выжидать, а вдруг она спряталась для другого, для преподавателя физкультуры, к примеру, который поехал с нами тоже, — ревновал я. Наконец я созрел. Я тихо подошел к кошаре и вошел в нее, будто там никого не было. «Ты меня нашел случайно?» — «Да, я гулял». Меня начало трясти, я увидел, что она встала с соломенного коврика, совсем не прикрываясь, ибо была в светлом купальнике, хотя, вероятно, это было ее нижнее белье. «Ты когда шел, никого не видел больше?» — «Нет», — дрожал я и стучал зубами, как в лихорадке. «Подойди ко мне, а то ты сейчас разорвешься. Хочешь, потрогай меня», — она сбросила лифчик, и я увидел ее почти голой. Я начал трогать ее, но меня так колотило, что я чуть не начал реветь. «Ну, успокойся, успокойся, трогай меня вот здесь», — она взяла мою руку и направила ее между ног, я трогал ее, но дрожь все выбивала из меня. Я столько мечтал о ней, об этом, и вот… Я касался ее жестких черных волос, а затем погружал свои пальцы во что-то мягкое и нежное, и вот в один из моментов она села на пол и затем легла, моя ладонь почти вся ушла в ее глубину, и она так задвигалась на ней, что я остановился и стал смотреть на нее, она извергала какие-то стоны, глухие крики, кусая свои пальцы: еще, еще, сейчас, еще, и вдруг, вздрогнув, остановилась и застыла. «Полежи, отдохни немного, сейчас я тебя поласкаю всего, ты такой новенький, у тебя такая тонкая кожа». Она начала вылизывать меня всего — от моего рта до пальцев на ногах, и я ничего не мог с ней сделать сам — не знал; как только дрожь становилась меньше, я успокаивался. Наконец, она своим большим ртом покрыла все мои выступы и стала втягивать их глубоко в себя. Я, уже давно измазав и ее, и себя моим семенем, опять почувствовал, как во что-то упираюсь в ее рту, это было ее небо и горло, ее язык, зубы. У меня во второй раз все оборвалось внутри. Я размяк, и дрожь исчезла совсем. Я закрыл глаза и лег рядом с ней. В кошаре пахло овечьей шерстью, и мелькали мысли о чем-то библейском. Она долго трогала меня и водила пальцами по всем моим заповедным местам, а я как будто умер, и она меня уже не интересовала. Но ты же так хотел этого, и вот она здесь, ты вынашивал это два года, это же в первый раз у тебя, не только с ней — вообще… Хотя вообще я так и не вошел в нее ни разу, я все смазал, размазал. Но она все понимала и успокаивала меня. Она была настоящей учительницей. «Давай завтра опять увидимся здесь, — сказала она. — Утром, до виноградников, в шесть, хорошо?» — «Хорошо». Я не знал, приходила ли она, она не знала, приходил ли я, потому что не приходили ни я, ни она. Я не ходил в школу неделю после этого. А когда пришел, то было как-то легко и даже не совестно, я был свободен от нее, но через неделю я опять начал мучиться ею, и мы договорились, что я приду к ней на дополнительные занятия. Но что-то сорвалось, потом я уехал на сборы, и мы увиделись с Нинель Палной только на выпускном экзамене… Прошло несколько лет, я закончил университет и жил в другом городе. Прошло лет десять — двенадцать. Как-то в один из приездов в мой город я узнал, что ее посадили в тюрьму и она отсидела восемь лет. Дело в том, что она принимала экзамены в мединститут и вместе с другими преподавателями разработала схему, как можно зарабатывать деньги при поступлении. К ним подходили родители и просили помочь. Им говорили: хорошо, это будет стоить столько-то. Таким образом, они собрали деньги человек с пятидесяти. И ничего не делали. После экзаменов они просто смотрели, кто сдал, а кто не сдал сам по себе. Тем, кто не сдал, деньги возвращали и извинялись, и родители извинялись тоже. Но вот те, кто сам сдал, приходили и благодарили за помощь. И это была большая и чистая прибыль. «Да, вы знаете, так было трудно». — «Да, спасибо». — «Вам спасибо». Вот так они пробавлялись несколько лет, пока их не взяли. Нинель Пална провела в лагере восемь лет: и я думал, как же она там, такая нежная и яростно сексуальная. Жалел ее. Муж ее бросил, и она вышла из лагеря в пустоту. Однажды я ехал в троллейбусе и вдруг увидел Нинель Палну. Она почти не изменилась, несмотря ни на что: ни на время, ни на заключение, видно, порода красивой и независимой женщины сидела в ней глубоко. Я сделал все, чтобы она меня увидела. Но она скользнула по мне пустым взглядом и уставилась в окно. Да и во мне ничто не шевельнулось.
7
Отец получил большой дом с садом после апреля сорок четвертого, когда все татарское население в течение суток было отправлено в драных вагонах из Крыма навсегда на Север, на восток необъятной Родины. Все. И даже те, кто воевал вместе с моим отцом против немцев в отряде. Отец недоумевал: армяне, караимы даже его любимый друг, грек Якустиди вместе с татарами в теплушках сидели на узлах и ждали отхода поезда. Отец знал их всех, знал, как они воевали, и тем не менее. Ошибка, думал отец, надо собирать отряд, ехать на вокзал и доказать, что его друзья — не враги, что они… Вокзал был оцеплен войсками НКВД. Отец достал документы и был пропущен и тут же со своими ребятами бросился по вагонам, выкрикивая имена своих… Наконец, он добрался к одному вагону, откуда закричали человек десять: «Петро, да шо же это такое, ведь мы всю войну…» Отец стал сбивать замок на вагоне, но в это время его подхватили под руки люди в тяжелых шинелях и синими околышами и поставили к стенке вокзала, — если б мы не знали тебя, Петро Матвеич, шлепнули бы, не разговаривая, а так забирай своих хлопцев и вали отсюда, пока цел… Отец начал писать письма повсюду, понимая, что татар уже не вернуть, тем более что у него на столе, столе первого секретаря райкома, лежала телеграмма: «Назначаетесь ответственным за выселение татар из Крыма. Иосиф Сталин». Однако через полгода все его друзья, выселенные с семьями, вернулись домой, кроме татар. Жить было негде, и отец взял дом, принадлежавший выселенному татарскому семейству. У него тоже была семья. Меня еще не было, но жена и двое детей уже выехали из эвакуации из далекой Пензенской области. Отец вошел в спальную комнату, где на полу до самого потолка лежали перины. Он начал снимать одну за одной. Там были деньги. Под каждой рассыпанные купюры, довоенные деньги, входившие снова в силу. В подвале он нашел два ящика шампанского и большое количество хромовой кожи, готовой для шитья. Вероятно, это был дом зажиточного татарина-скорняка. Уже когда моя будущая мать с моими будущими братом и сестрой приехали в новый дом, отец собрал деньги и кожу и сдал все это, как он думал, государству. Мать потом издевалась над ним: вон они все, твои начальники, ходят в сапогах и пальто из кожи этого татарина, а ты… Шампанское конечно же выпили. Отец горько ухмылялся и курил, курил… Помню, что прожили мы в этом доме более десяти лет. Вероятно, это были довольно счастливые годы для семьи. Отец много работал, мать воспитывала детей. Потом отец начал болеть. Гипертония. Пиявки. Алоэ. Помню, мы пошли с ним в баню и там ему стало плохо. А ведь молод был, ему тогда чуть за сорок было, видно, что-то точило его — утро каждого воскресенья начиналось с того, что мы шли с ним в центр города и по пути он заходил в каждый магазинчик или буфет, где у него были всегда знакомые. Там стояли бочки с пивом и высокие, вбитые в верхнее дно краны, и время от времени к ним подходил буфетчик в белом переднике и наполнял пенным тягучим напитком отчужденные бокалы. Мне всегда и везде выдавали микадо — восточную сладость в форме треугольника, это была вафля, пропитанная сладким застывшим сиропом со щелями между двух накрывавших друг друга геометрических фигур. Помню, как однажды я надкусил одну из них и из щели выскочил таракан. Возвращались к обеду, и мать все ругала отца, а он ложился на пол и валялся, охая и ахая, отчего — я тогда не понимал, и говорил: «Оля, ты сейчас помоги, не ругай, завтра будешь говорить», — и мать покорно шла на кухню и ревела там. Плакал и я, но, убегая в сад, все забывал. Потом что-то случилось на работе у отца. Помню тихие разговоры на кухне, и я понял, что отец решил поменять наш дом на другой. Все дальнейшее было для отца как бы местью за жизнь в чужом доме — доме людей, которые были угнаны с родины, из родных стен, где пытался построить жизнь отец. Мы поменялись. Деньги, полученные в результате размена, ушли на долги…
8
Когда-то по городу ходили трамваи. Такие застекленные буфеты на железных колесах. Они скрипели на поворотах, ибо, чтобы не было им скользко из-под передних колес высыпался песок. Это делалось движением ноги водителя трамвая: он нажимал на педаль, и вместе с тормозом высыпались порции песка. Город из-за трамваев выглядел как-то по-столичному и даже очень индустриально, и мне все представлялось, что я живу в каком-то большом городе, ну, Москве или Харькове. Но после двух-трех остановок, когда исчезали трех-четырехэтажные дома и начинались маленькие южные домики, почти деревенские, я понимал, где я живу. И тем не менее город имел свой центр, вполне уютный и даже интимный, — это то, чего давно уже не встретишь в новых городах. В центре пешеходной улицы стоял старинный фонтан с водой, и в него регулярно падали пьяные, заговорившиеся и отодвигавшиеся назад, не помня про фонтан. Наконец, он бил им по ногам, и один или двое под хохот прохожих принимали публичную ванну. Обычно на этой улице ходили те, кто хотел показать себя другим, — сюда выходила местная знать, сюда выходили молодые парни и девчонки, чтобы кадрить друг друга, снимать, знакомиться, идти потом на танцы; здесь был большой рынок страсти, взглядов, улыбок, эротики, моды, запахов, пьянства, попрошайничества, хождений до полуночи и стояний до утра в надежде на встречу, неожиданную, судьбоносную. Но все знали друг друга, и только новые и новые поколения представляли интерес для корифеев этой улицы.