Homo Фабер. Назову себя Гантенбайн - Макс Фриш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Расстояние между Паленке и плантацией по прямой не составило бы и семидесяти миль; по дороге, если бы она была, скажем, миль сто — сущий пустяк, но дороги, конечно, не было, единственная дорога в нужном нам направлении кончалась у развалин, она попросту терялась во мху и папоротниках.
И все же мы двигались вперед.
В первый день мы проехали тридцать семь миль.
Мы поочередно вели машину.
За второй день мы сделали девятнадцать миль.
Мы ориентировались по солнцу, ехали, конечно, зигзагами, чтобы пробраться сквозь чащу; впрочем, заросли оказались не такими густыми, как выглядели издали, почти везде были проталины, кое-где нам попадались даже стада — правда, без пастухов; к счастью, большие болота не преграждали нам путь.
Зарницы…
Но до дождя дело ни разу не дошло.
Меня раздражало, пожалуй, только громыхание канистр; я то и дело останавливал машину, укреплял канистры, но после получасовой тряски по корням да поваленным гниющим стволам они снова начинали громыхать.
Марсель насвистывал.
И хотя он сидел сзади, где его нещадно подбрасывало, он свистел, как мальчишка, радовался, как школьник на экскурсии, и часами распевал французские детские песенки:
Il était un petit navire[27].
Герберт смолк намного раньше.
Об Иоахиме мы почти не говорили…
Герберт совершенно не выносил грифов; мы знали, что они нас не тронут, пока мы не околеем, но они так чудовищно смердят, и тут нечему удивляться — ведь это стервятники; они отвратительны и всегда держатся стаями, их не спугнешь, когда они жрут мертвечину, сколько ни сигналь, они только взмахивают крыльями да скачут вокруг падали… Однажды (Герберт как раз сидел за рулем) он вдруг прямо зашелся от бешенства, дал полный газ и с ходу врезался в самую гущу стаи — тучей взметнулись черные перья!
Вся эта мерзость прилипла к колесам.
Невыносимая сладковатая вонь сопровождала нас много часов, пока наконец мы, преодолев отвращение, не принялись пальцами выковыривать из бороздок шин гнусное кровавое месиво… Мы выскребывали бороздку за бороздкой… К счастью, у нас был ром!.. Без рома, я думаю, мы бы давно повернули назад, на третий день уж во всяком случае, а то, может, и раньше… не из страха, а из благоразумия.
Мы не имели ни малейшего представления о том, где находимся. Где-то на 18-м градусе широты…
Марсель все пел «Il était un petit navire», либо болтал чуть ли не до рассвета о Кортесе и Монтесуме (это еще куда ни шло — все-таки исторические факты) и о закате белой расы (было чересчур жарко и влажно, чтобы ему возражать), о роковой и мнимой победе западноевропейской техники (Кортеса он считал представителем мира техники только потому, что тот знал порох!) над индейской душой и еще невесть что, целые доклады о неизбежности возврата к старым богам (после того, как сбросят водородную бомбу), об умерщвлении смерти (он выразился буквально так!) благодаря пенициллину, об изгнании души во многих цивилизованных странах, о душе «маки́» и тому подобное. Герберт проснулся на слове «маки», которое он понял, и спросил: «О чем это он говорит?» Я ответил: «Чепуха, бред художника». И мы не стали оспаривать его теорию насчет Америки, у которой нет будущего, «The American Way of Life»[28] — это попытка косметическими методами приукрасить жизнь, но жизнь не терпит косметики.
Я старался уснуть.
Терпение у меня лопнуло только тогда, когда Марсель принялся высказываться по поводу моей деятельности — вернее, по поводу ЮНЕСКО: инженер как белый миссионер новой формации; индустриализация как новейшее издание евангелия вымирающей расы, стандарт жизни как эрзац смысла жизни…
Я спросил, уж не коммунист ли он?
Марсель стал уверять меня, что нет.
На третий день пути, когда мы снова продирались сквозь кустарник без какого-либо ориентира, просто стараясь держать направление на Гватемалу, я понял, что с меня довольно.
Я был за то, чтобы повернуть назад.
— Ехать так, наобум, пока не израсходуем горючее, просто идиотизм, — сказал я.
Герберт вытащил карту.
Больше всего меня почему-то раздражали саламандры — в каждом бочажке, да что там в бочажке, в каждой крохотной лужице ими кишмя кишело; и повсюду какая-то вакханалия совокуплений, вонь стояла несусветная — запах размноженья или там разложенья, черт его разберет!
Бушующее плодородие: плюнь на землю — и тотчас пробьется росток.
Карту эту я уже видел: масштаб 1: 500 000, даже с лупой ничего не разглядеть — белая бумага, на ней голубоватая линия реки, линия границы, ровная, как по линейке, и параллель — вот и все…
Я был за то, чтобы повернуть назад. Я не боялся (чего бояться!), но эта затея явно не имела смысла. Только ради Герберта мы все же двинулись дальше, и зря, потому что вскоре мы действительно выехали к реке, которая не могла быть ничем, кроме Рио-Усумансинта — границей Мексики и Гватемалы — точнее, к ее руслу, кое-где пересохшему, а кое-где заполненному стоячей водой, — во всяком случае, течения видно не было. Переправиться на тот берег было делом нелегким, даже если найти брод, но все же, как нам казалось, возможным, и Герберт гнал нас вперед, не давая ни минуты роздыха, хотя мне очень хотелось выкупаться; он повел машину по берегу, пока мы не нашли место, где можно было переправиться и где, как потом выяснилось, переправлялся и Иоахим.
Я полез в воду.
Марсель тоже стал купаться. Отплыв от берега, мы перевернулись на спину и лежали, плотно сжав губы, чтобы не хлебнуть зацветшей воды — она была мутная, теплая, вонючая, и от каждого движения на поверхность вздымались пузырьки, но все же это была вода, и наслаждаться купаньем мешали только мириады стрекоз, Герберт, который безудержно рвался вперед, да мысль, что здесь могут быть змеи.
Герберт остался на берегу.
Наша машина по оси увязла в рухляке (или в чем-то еще — в общем в какой-то жирной глине); Герберт заливал в бачок горючее.
Тучи бабочек дрожали в воздухе.
Вдруг я увидел в воде ржавую канистру, из чего можно было заключить, что Иоахим (а кто же другой?) тоже заправлялся когда-то здесь горючим, но я промолчал и продолжал купаться, а Герберт тем временем пытался вывести машину из липкого рухляка.
Я был за то, чтобы повернуть назад.
Из реки я не вылезал, но внезапно меня охватило отвращение — сонмы гнусных насекомых, пузырьки и тусклые блики солнца на гнилой воде; а когда лежишь на спине, небо кажется миской, полной диковинных овощей: узорчатые опахала метровых листьев, филигрань акации, какие-то лишайники да переплетения лиан — все это застыло в неподвижности, и лишь изредка пролетает красноперая птица; мертвая тишина (конечно, в те минуты, когда Герберт не выжимает полный газ), блекло-голубое небо, солнце в радужном кольце, словно пробивается сквозь вату, жжет, липнет к телу, хотя и окутано маревом.
Я был за то, чтобы повернуть назад.
— Чушь, бессмыслица, — сказал я, — мы все равно никогда не найдем этой проклятой плантации…
Я предложил голосовать.
Марсель тоже был за то, чтобы повернуть назад, потому что отпуск его кончался; и, когда Герберту все же удалось наконец вырваться из топкой глины и переправить машину на тот берег, оставалось только убедить его, что нелепо ехать дальше вот так, на авось. Сперва он меня обругал, потому что не мог опровергнуть мои доводы, затем умолк и стал слушать, не перебивая; и я бы его, конечно, убедил, если бы не Марсель.
— Voilà, — воскликнул он, — les traces d’une Nash![29]
Мы сочли это за шутку.
— Mais regardez, — воскликнул он, — sans blague![30]
Заскорузлые колеи были заполнены водой, и можно было предположить, что их оставили колеса какой-нибудь телеги, но кое-где почва хранила рубчатые оттиски автомобильных шин.
Таким образом, мы могли теперь уверенно двигаться по следу.
Не случись этого, я бы, как уже говорил, ни за что не поехал дальше, и все, наверно, — я не могу отделаться от этой мысли — сложилось бы по-другому…
Теперь уже поздно было поворачивать назад.
(К сожалению!)
На четвертый день пути, утром, мы увидели на лугу двух индейцев с какими-то кривыми саблями в руках, точно таких же индейцев Герберт встретил в Паленке и принял их за разбойников; впрочем, кривые сабли при ближайшем рассмотрении оказались мачете.
Вскоре появились первые табачные плантации.
Надежда доехать до места прежде, чем стемнеет, гнала нас вперед, и мы нервничали больше, чем когда-либо. Стояла невероятная жара, справа и слева от нас раскинулись табачные плантации с прокопанными между рядами ровными, как по ниточке, каналами — дело рук человеческих, но ни одного человека вокруг.
Вдруг след куда-то пропал…
Снова начались поиски отпечатков шин!
Солнце уже катилось к горизонту. Мы забрались на крышу нашей машины и, засунув пальцы в рот, принялись свистеть что было мочи. Мы наверняка находились совсем близко от жилья. Мы свистели и кричали, а солнце, подернутое пеленой и какое-то вспухшее, стремительно погружалось в зеленый табак и торчало из него, похожее не то на кровавый волдырь, не то на только что вырезанную почку — одним словом, оно было омерзительное.