Здравые смыслы. Настоящая литература настоящего времени - Алексей Колобродов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зачин: «Он (одноногий моряк. – А. К.) преследовал меня даже во сне. (…) Он снился мне на тысячу ладов, в виде тысячи разных дьяволов. Нога была отрезана у него то по колено, то по самое бедро. Порою он казался мне каким-то страшным чудовищем, у которого одна-единственная нога растет из самой середины туловища». Он гонялся за мной на этой одной ноге, перепрыгивая через плетни и канавы».
Финал: «До сих пор мне снятся по ночам буруны, разбивающиеся о его берега, и я вскакиваю с постели, когда мне чудится хриплый голос Капитана Флинта: «Пиастры! Пиастры! Пиастры!»
***Сергей Боровиков, рассуждая о «русском алкоголе» в литературных категориях, остроумно заметил: у Шукшина алкогольный мир строг и двуцветен: белое и красное.
То есть водка (спирт, самогонка; Шукшин к тому же водку, в отличие от последних, почти не конкретизирует, говорит: бутылка. Иногда указывая объем, в случае «четвертинок»). И – «красное»: советские версии портвейна, вермута, «плодово-выгодные».
На самом деле алкогольная палитра, конечно, шире: в «Калине красной» пьют шампанское (которое Губошлеп называет ужасным словом «шампанзе») и коньяк – двадцать пять рублей бутылка. Сугубо коньячные застолья в «Энергичных людях» – о водке торгаши отзываются презрительно.
Точность наблюдения С. Боровикова, однако, в том, что экзотические (по Шукшину) виды алкоголя обозначают социальный контраст, переходящий в бытийный. Абсолютный разрыв. Застольные нравы воровского мира и торговой мафии для крестьянина и работяги – не предмет зависти, но бином Ньютона. Аналогичную роль играют поездки на такси. Вот бухгалтерия старика из «Калины красной»: «Это ж сколько они на такси-то прокатывают? (…) Три шестьдесят да три шестьдесят – семь двадцать. Семь двадцать – только туда-сюда съездить. А я, бывало, за семь двадцать-то месяц работал».
«Острову сокровищ» можно атрибутировать ровно такое же алкогольное наблюдение о двух цветах. И двух видах – преобладает, естественно, ром (в романе он льется через край, кажется, весь текст пропитан его тяжелым запахом). И – во множественном числе, «вина». Есть, эпизодически, бренди – в рифму к шукшинскому коньяку.
А социально-алкогольная линия так даже спрямлена. Боцман Израэль Хендс: «Клянусь громом, мне до смерти надоел капитан! Довольно ему мной командовать! Я хочу жить в капитанской каюте, мне нужны ихние разносолы и вина».
Джон Сильвер умеет осадить разжигателя социальной розни. Из тактических, впрочем, соображений: «Ты будешь спать по-прежнему в кубрике, ты будешь есть грубую пищу, ты будешь послушен, ты будешь учтив, и ты не выпьешь ни капли вина до тех пор, покуда я не скажу тебе нужного слова. (…) Знаю я вашего брата. Налакаетесь рома – и на виселицу».
Вообще, фиаско команды покойного Флинта предопределено прежде всего алкогольной невоздержанностью. Нравоучительно-антиалкогольный пафос (проповедником ЗОЖ выступает, впрочем, преимущественно Сильвер), красной нитью проходящий через роман Стивенсона, явно недооценен.
У Шукшина, имевшего свою долгую и разнообразную драму отношений с зеленым змием, подобных лобовых моралите нет, они уходят глубоко в подтекст.
Ничего подобного строчке пиратской песни «Пей, и дьявол тебя доведет до конца» мы у него не встретим.
***Кстати, о песнях.
Лейтмотив «Острова сокровищ» – своеобразная матросская «дубинушка»:
Пятнадцать человек на сундук мертвеца,Йо-хо-хо, и бутылка рому!Пей, и дьявол тебя доведет до конца.Йо-хо-хо, и бутылка рому!
У Стивенсона она существует только в подобном – четыре строчки – виде, ее впоследствии дописывали и цитировали в разных вариантах разноязычные деятели искусств. Википедия приводит аутентичный якобы текст из семи куплетов, там же, надо думать, задним числом, дописана история ее возникновения. Где фигурируют Эдвард Тич (Черная Борода – один из прототипов капитана Флинта) и Уильям Томас Боунс (прототип Билли Бонса), а Сундук Мертвеца – кусочек суши в группе Виргинских островов.
Может быть.
Песня странноватая, иноязычие первоисточника странность эту все же до конца не растворяет. Марш – не марш… (Шукшин: «Не то это у него марш, не то подзаборный жиганистый выверт – не поймешь сразу».)
Заклинание? Глоссолалия?
А теперь посмотрим, о чем поют у Шукшина.
В книге Александра Кабакова и Евгения Попова «Аксенов» первый из соавторов заявляет: «У него джазовая проза, она звучит особым образом. Это очень существенно. Таких музыкальных, а не «о музыке писателей» вообще мало – не только в России – в России он точно один, – но таких писателей мало и где бы то ни было».
Мне уже приходилось оппонировать этому слишком категоричному утверждению, попробую еще раз – на шукшинском примере.
Василий Макарыч, конечно, один из самых музыкальных русских писателей – об особом вкусе к музыке в кино я уже говорил вскользь, и как-то даже излишним будет напоминать, как много музыки у него в прозе, правда, музыки совершенно особой. Я о песнях и пляске. Которые – «от так вот!» (сказал бы кто-нибудь из его персонажей) на читательском миру и создаются.
Если перефразировать А. Варламова, ни у кого из современников Шукшина так много не поют, не пляшут, стуча штиблетами, не играют на гитарах и гармонях, утробно не выкрикивают «оп-тирдар-пупия!», никогда еще в русской литературе песня так не направляла сюжет, не программировала жизнь и смерть персонажей.
«Пела, пела и вдруг умерла» – хармсовская хохма у Шукшина теряет камуфляж черного юмора и остается голой констатацией.
Достаточно проследить последовательность действий Кольки – героя рассказа «Жена мужа в Париж провожала».
Нигде персонажи так плотно не заняты песенным творчеством (хороший рассказ, байка – тоже песня).
И странные же это, в большинстве своем, песенки!
Нездешние, галлюцинаторные: даже не всегда строчки, а отдельные сбежавшие слоги, обрывки людского подсознания, из мяса и прожилок, почти не сшитые смыслами, созвучиями, рифмой. Что-то между детским творчеством, шаманскими камланиями, хлыстовскими радениями…
Хрестоматийный Чудик, выпив с братом, поет песню из одного слова:
– Тополя-а…
Алеша Бесконвойный распевает что-то непоправимо свое, менее лирическое:
Догоню, догоню, догоню,Хабибу догоню!
Иван («В профиль и анфас») импровизирует в духе черных рэперов:
«Вот живу я с женщиной,Ум-па-ра-ра-ра!А вот уходит женщинаД от меня.Напугалась, лапушка?Кончена игра!..
Старик все так же спокойно слушал.
– Сам сочиняю, – сказал Иван. – На ходу прямо. Могу всю ночь петь.
А мы не будем кланяться —В профиль и анфас;В золотой оправушке…»
Другой автор-исполнитель, Гена Пройдисвет из одноименного рассказа, ближе к американским битникам и психоделии:
Я же помню этот бег —Небо содрогалось,Ваши гривы об зарюКраснуюТрепались.Я же знаю,Мы хотелиЗаарканить месяц.Почему же он теперь,Сволочь,Светится?!
На эдаком песенном фоне (вполне коррелирующем, однако, с шукшинскими условностями и остранениями) пиратское «йо-хо-хо» выглядит чуть ли не образцом ясности.
С лейтмотивами у Василия Макаровича своя история.
Народная, распевная «Калина красная», давшая название и киноповести, и фильму. Но как она возникает? А ее на «хазе», куда приходит Егор сразу после «звонка», запевает маруха Люсьен – та самая, которую когда-то Горе не поделил с Губошлепом (апеллирую к тексту, в кино эта линия практически ампутирована). А дальше песня сопровождает сюжет и Егора – до могилы.
Шукшин любил такие игры и капканы – в духе ревизионистского литературоведения. Финал первого тома «Мертвых душ», несущаяся Русь-тройка обгоняет другие народы и государства, а едет в ней Чичиков – плут, арап и жулик. Василий Макарыч строит вокруг этого гоголевского парадокса целый рассказ «Забуксовал» с канонически-соцреалистической первой фразой: «Совхозный механик Роман Звягин любил после работы полежать на самодельном диване, послушать, как сын Валерка учит уроки».
Великий ненавистник Гоголя – Василий Розанов – сглатывает на том свете завистливую слюну. Если допустить, что она у Василия Васильевича там вырабатывается.
***Роберт Луис Стивенсон ценен матери-литературе, согласно общепринятому мнению, прежде всего новаторской повестью «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда». Эта парочка, Джекил и Хайд, как декабристы Герцена, вызвала к жизни Фрейда, психоанализ и целые голливудские жанры.
Примерно такие же родительские заслуги – с основаниями куда весомей – принято атрибутировать Федору Достоевскому.
К слову, Стивенсон читал «Преступление и наказание» (во французском переводе); Достоевского ценил, признавал влияние – помимо «Странной истории», повесть «Маркхейм» несомненно навеяна Федором Михайловичем.