Озёрное чудо - Анатолий Байбородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ванюшка набирается ума-разума в углу под Марксом, Танька — под Энгельсом; портреты в дубовых рамах, под стеклом отец, бывший до тюремной отсидки партийцем, приволок из погорелой избы-читальни, когда средь бела дня красный петух заплескал крылами на кровле из ветхого дранья. Пожар залили водой, но все у начальства не доходили руки, и долго, как бельмо в глазу, чернела изба-читальня, беспризорно, слепошаро зияя выбитыми окнами; рылись там сельские книгочеи, унося путние книги, ша-рилась ребятня, выбирая книжки с картинками, а отец, чтоб добру не пропадать, прибрал к рукам два портрета и повесил в горнице. Мать смутно догадывалась, что за деды там намалеваны, — «Вроде заместо святых у партийцев…», и, чтя совецку власть, умиляясь ученой и сытой благообразностью бородачей, после каждой бе-лёнки вешала в горнице Маркса и Энгельса, а на кухне — отсулен-ные матушкой образа. Между прочим, когда уполномоченные по скотским налогам переписывали в горнице краснобаевскую животину, то, почтительно взглядывая на портреты, другой раз и не пытали насчет припрятанных бычков и телочек.
Теперь под бородатыми дедами томятся Танька с Ванькой. Молодуха, уже не чая дождаться муженька — совсем отбился от дома, медведь-шатун — задувает лампу в горнице, укручивает фитиль в кухонной керосинке и, оставив сиротский свет, в тоскливом, холодном сумраке ложится спать. Долго ли, коротко ли она дремлет, но слышит дрожкий, сквозь всхлипы Танькин голос:
— Тетя Фая, простите меня. Я больше не буду…
— Что не буду? — молодуха отрывает голову от подушки, раздраженно скрипя панцирной сеткой. — Не будешь полы мыть?
— Не буду… — путается Танька.
— Не будешь? — гневно переспрашивает молодуха. — Ну тогда еще постой. — Может, к утру сообразишь своим куриным умишком, как надо прощения просить.
— Буду, буду! — с горем пополам соображает Танька.
— Что буду?
— Буду полы чисто мыть.
— Ладно, иди, дура, спать. Но если еще повторится, никакое прощение тебе не поможет. До утра будешь в углу торчать…
Танька на цыпочках крадется к своей лежанке и затихает, лишь изредка слышны сдавленные всхлипы — воет безголосо в подушку, солит куриный пух едучей слезой. При отце-матери ребятишки вповалку спали на полу, подстилая овчинные дохи и укрываясь шубами, но молодуха, взросшая в городе, настояла, и пришлось Илье для ребятишек косо-криво, топорно смастерить из неструганого горбыля коротенькие топчаны.
— А ты, охламон… — глядит на Ванюшку словно волчица на телю, — будешь прощения просить?
Парнишка, терзая бедное сердчишко ненавистью к молодухе, злым шепотом обзывая мачехой и ведьмой, — те в сказках лютые, — настырно молчит.
— Молчишь, как рыба об лед, — усмехается молодуха и, отвернувшись к стене, ворчливо договаривает: — Весь в брата уродился. Такой же идиот… Ну, постой, постой, может, глядишь, и поумнеешь.
Молодуха ворочается, затихает, и уже слышится ровное похрапывание, похожее на жужжание швейной машинки, — спит швея Фая; а Ванюшка торчит в стылом, изморозном углу и то клянет ее, жесточа душу, то со слезами поминает мать. В людях наплачешься, так и помянешь мамку, покаешься: не жалел, зу-батился, неслух. «Маменька, миленькая, родненькая… — шепчет Ванюшка, слизывая горькие слезы, — приедь, забери меня отсюда… Маменька, родненькая… не могу больше. Убегу на кордон… И Таньку возьму…»
XIX
Жизнь брата со швеей Фаиной Карловной поролась по швам, как разползлась на отмашистой и бугристой Ильюхиной спине тесная рубаха, новомодно, по заморскому журналу, сшитая супругой на мужнины именины. Фая из последней моченьки пыжилась хоть внахлест зачинить свой, так быстро изветшавший венец с игривым морячком; спасала тонущую семейную лодку, пытаясь хоть тряпичной ветошью заткнуть пробоины, в которые уже нахлестывала студеная вода.
Однажды Ванюшка проснулся посередь ночи от назойливого и тревожного шепота с кровати, будто сдуру залетевший в избу овод в стекло бился.
— Давай, Ильюша, уедем в Иркутск к маме, — настаивала Фая. — Не будет нам тут счастья.
— Что я буду делать в городе? — давясь зевотой, спросил брат. — Коровьи шевяки пинать?
— Какие шевяки?! — зашипела Фая. — В Иркутске и коров-то нету…
— А я без коров да коней не могу, — дразнил Илья Фаю. — Ты же знаешь, я ведь конский врач по женским болезням.
— Ладно, не придуривайся, Илья… Найдем работу где-нибудь под городом. Можно пойти в сельхозинститут, у них в пригороде есть опытное хозяйство. Тоже скот выращивают. Можно, кстати, работать и заочно учиться. Я ведь учусь зоочно в политехе. А ты что, хуже меня?! Будет у тебя высшее образование, а там, глядишь, и руководящая работа подвернется. Неужели ты всю жизнь хочешь быков кастрировать?!
— А что плохого?! Не всем же гумажечки писать, штаны в конторах протирать, кто-то должен и быков выкладывать, и навоз из под коров убирать. Молочко да мясо все любим…
— Но если тебе это нравится, то можешь и в Иркутске быков кастрировать…
— Двуногих?
— Зачем двуногих?! — раздраженно отозвалась молодуха. — В том же опытном хозяйстве…
— Примаком к тебе не пойду жить. Да я в городе от тоски сдохну, — я, Фая, простор люблю… степь…
— Там пригород…
— Одна холера.
— Но если уж в город не хочешь, давай хотя бы из вашей пьяной деревни укочуем. Ты же здесь сопьешься со своими забулдыгами.
— Не сопьюсь. Если ты не доведешь… По месяцу в рот не беру.
— А потом на неделю сорвешься… Нет, Илья, если мы отсюда не уедем, не будет у нас счастья… Вон как твой брат Степан хорошо в Бодайбо устроился. Августа — уже главный бухгалтер в «Лензолото», сам инженерит, дом — полная чаша. По курортам разъезжают, по два раза на году. Чем не жизнь?!
— Тебе, Фая, тоже грех жаловаться. Что, на столе у нас пусто и голь прикрыть нечем?
Илья, как и вся краснобаевская родова, слыл добытчиком; хоть и любил поархидачить, — выпить чарку-другую московской архи, ежли сказать по-бурятски, — хоть и шатуном уродился, не в пример другим братьям, но семью не забывал: в амбаре висели стегна мяса, в березовых лагушках, задавленная каменными гнётами, просаливалась рыба; картошки в подполье засыпали с таким опупком, что подпольницу коленом прижимали; молоко со стола не сходило, — свою животину не держали, Илья с гуртов и ферм привозил. А получит зарплату в совхозе, либо где за-калымит, деньги, пока дружки не выманили на похмелье, торопится, домой несет. Ну, может, четвертной заначит в брючном кармашке-пистоне, чтоб Фая не нашла, поскольку, что за мужик, если у него на черный день заначка не водится. Отдаст Фае деньги и велит Таньке с Ванькой обужу и одёжу справить, чтоб не хуже других в школу ходили, — не сироты.
— А что доброго мы здесь видим?! Одни пьяные хари…
— Причем здесь пьяные хари?! — стал раздражаться и брат. — Таких харь везде хватает, и в твоем Иркутске полом… А чего доброго здесь?.. Красота, Фая…
— Красота!.. — фыркнула молодуха. — Голые улицы, коровьи лепехи на дороге, да свиньи в грязи.
— А степь, а озеро?!
— Не видел ты, Илья, настоящей красоты. Я в Пицунде отдыхала, на Черном море, — вот где красота так красота!
Илья, ерничая, гундносо напел:
— Там лимоны, апельсины, сладкое вино, там усатые грузины ждут давным-давно…
— Дикие вы люди…
— Кому что, Фая… Я на флоте пять лет отбухал, в иностранные порты заходили, потом на поезде через всю Россию колесил, но такой, Фая, красоты, как у нас, нигде не видел.
— Да-а-а, всякий кулик свое болото хвалит. А у вас болото и есть…. Нет, все же умница Августа, взяла твоего брата за шиворот и увезла из деревни. Спился бы здесь, по девкам избегался… Мне бы Августин характер…
Похоже, и Ванюшка, напряженно подслушивающий разговор, уверенный, что скоро молодуха и до него с Танькой доберется, и брат Илья разом вспомнили Августу, скуластую, плечистую карымку[15], неведомо какими брусничными шаньгами искусившую и окрутившую Степана, который, по мнению деревни, уродился самым бравым в семье Краснобаевых. Высокий, сухопарый, не чета другим братьям, краснорожим, коротконогим, осадистым, да к тому же — артист, музыкант. Оборотистая, напористая ка-рымка быстро прибрала Степана к рукам, спробовала и в доме Краснобаевых навести свои уставы, да нашла коса на камень, переломила сила силу, — свекр, и сам властный, мигом приструнил Августу, а потом и вовсе вымел поганой метлой. Но, как ни странно, Августа на то не обиделась, и даже зауважала свекра, — вернее, его крепкую руку.
— Не приведи бог такую бабу! — хоть и не видел Ванюшка брата в горничной теми, но живо вообразил, как Илья перекрестился. — Я бы такой жене на другой день после свадьбы рога обломал. Знай, баба, свое кривое веретено… Мне, Фая, боцман в юбке не нужен. На корабле всю плешь переел… Нет, Фая, я подкаблучником не буду. Этот номер у нас не пройдет. Я не брат Степан… Тут уж лучше разойтись, как в море корабли… Помню, приехал после флота в Бодайбо к Степану. Перед отъездом посидели с братом, песни семейные спели. Ну, брат мне в чемодан всякого барохлишка насовал: верблюжий свитер, брюки, полуботинки, бельишко, потом харчей подкинул: тушенки, сгущенки, кофе растворимое… И тут Августа с работы грянула. «Победа» у ей служебная, водитель, — всё как у путней. Посидела с нами маленько, открывает мой чемодан, глянула и… как давай оттуда все выбрасывать на диван. Накинулась на Степана: дескать, ты у меня спросил, что положить?! Степан начал было права качать, Августа хвать подлокотник от дивана и по башке его. Легонько, конечно, но… Брат, гляжу, весь сник и молча ушел спать в боковушку. Ну а я собрался и отвалил в заежку ночевать. Сказал ей на прощанье пару ласковых…