На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ахматова неожиданно останавливается и обращается не к Лурье, а ко мне:
– Я тоже хочу проводить вас. Ночь такая чудесная. Жаль расставаться с ней. Идемте!
Она берет меня под руку, просто и дружески. Я чувствую сквозь рукав тепло ее руки. Я вижу совсем близко ее тонкий горбоносый профиль и спускающуюся из-под полей круглой шляпы незавитую челку, до бровей.
В лунном сиянии ее лицо кажется мне нереальным, будто это не ее живое лицо, а моя мечта о нем.
Я иду с ней нога в ногу, боясь от радости, захлестнувшей меня всю, сбиться с шага. Теперь она говорит совсем по-новому, доверчиво и откровенно, о чувстве сохранности, никогда не покидавшем ее даже в самые страшные, самые черные ночи революции.
– Нет, я никогда не боялась. Я возвращалась одна домой по совершенно пустым, глухим улицам. Я знала, что Бог хранит меня, и со мной ничего не может случиться. Других грабят, других убивают, но меня, я верила и знала, это не касается.
У меня сжимается сердце. Ведь и я тоже испытывала чувство сохранности и уверенности, что со мной ничего дурного не может случиться, я тоже ничего не боялась.
И я рассказываю ей о моих ежевечерних одиноких возвращениях домой из «Живого слова» зимой 1919 года.
Она внимательно слушает. Она кивает.
– Да. Мне кажется, все поэты испытывают это чувство сохранности и присутствия Бога. – Она на минуту замолкает. – И Коля, должно быть, тоже… Он вам не говорил?
– Нет. Он мне никогда не говорил. Но он был уверен, что его никто не посмеет тронуть, что он слишком знаменит, и ничего не боялся.
– Ах, это совсем не то! – В голосе ее звучит разочарование. – Если бы он испытывал чувство сохранности и Божьей защиты…
Она обрывает. Неужели ей кажется, что Гумилева, если бы он верил в Божью защиту, не расстреляли…
Мы проходим мимо темного, спящего Дома литераторов.
– Коля часто, я знаю, бывал здесь. Ведь он жил совсем близко, на Преображенской. – И прибавляет, вздохнув: – Я у него там ни разу не была. Я ходила смотреть на его дом. Уже после…
Я понимаю – после его смерти. Если бы я посмела, я бы объяснила ей, что Гумилев ни в чем не винил ее, что он уже давно мог сказать, как в ее стихотворении, «Довольно! Ты видишь, я тоже простил!», что он любил ее до самой смерти. Она сейчас – я в этом уверена – поверила бы мне. И перестала бы мучиться. Ведь она мучится – она думает, что он не простил. Если бы я решилась, если бы посмела… Но я молчу.
И вот уже серая громада «дома по Бассейной, 60». И надо прощаться. Луна ярко светит. Я смотрю в лицо Ахматовой и вдруг вспоминаю, что Гумилев иногда, в минуты нежности, называл ее «маленький зуб» – один из ее верхних зубов неправильно посажен и короче других, и это трогало и умиляло его, по его словам, «почти до слез». Мне хочется увидеть этот маленький зуб. Но хотя она сейчас и улыбается, она лишь слегка приоткрывает губы, не показывая зубов. Она улыбается скорее глазами и бровями, чем ртом.
– Спокойной ночи. – Она протягивает мне руку. – Я рада, что пошла вас проводить. Такая прелестная ночь. И Коля ведь постоянно ходил по этой длинной улице. Она вся исхожена его ногами.
Она больше не улыбается. Она говорит почти с осуждением, устало:
– А вы все-таки напрасно уезжаете. И Коля, наверно, не одобрил бы… Так не забудьте. Зайдите проститься. Я вечером почти всегда дома.
– Спокойной ночи, Анна Андреевна. – Я не решаюсь прибавить: «Спасибо!» Ведь это было бы смешно.
Зато Лурье я горячо и бурно благодарю:
– Спасибо, большое спасибо, Артур Сергеевич!
О, конечно, не за проводы, а за счастье этой неожиданной встречи с Ахматовой.
Он, как там, в Доме искусств, снова окидывает меня взглядом с головы до ног.
– Не стоит благодарности! – И прибавляет полуиронически: – Гулять по ночному Петербургу очень приятно. Спокойной ночи!
Я вхожу в подъезд своего дома, но вместо того, чтобы подняться по лестнице, снова выбегаю на улицу. Мне хочется еще раз, в последний раз увидеть прекрасное, бледное лицо Ахматовой, мне хочется догнать ее и крикнуть:
«Анна Андреевна, пожалуйста, ради бога, поцелуйте меня! Поцелуйте меня на прощанье!»
Она, конечно, удивится. Но она рассмеется и поцелует меня, и скажет Лурье: «Нет, до чего она забавная!»
Вот они идут вдвоем по пустой, залитой лунным светом Бассейной. Идут, отбрасывая на белый тротуар длинные черные тени.
Я уже готова броситься за ними, но вдруг вижу, что их уже не двое, а трое, что справа от Ахматовой идет еще кто-то, тонкий и высокий. Кто-то, не отбрасывающий тени.
И я узнаю его.
Конечно, это только кажется мне, но я застываю на месте, не в силах двинуться, и вижу, ясно вижу, как они втроем, а не вдвоем удаляются в лунном сиянии. И я не смею бежать за ними.
Я долго смотрю им вслед. И вот их совсем не видно. Только прямая пустая улица, залитая лунным светом. Я снова вхожу в подъезд, медленно поднимаюсь по лестнице и отпираю входную дверь своим ключом.
Как тихо, как темно. Как пусто. Будто я одна во всей квартире. Я осторожно, чтобы никого не разбудить – ведь все уже спят, – на носках пробираюсь по темному коридору к себе в спальню. Шторы на окне не затянуты. В комнате совсем светло, и луна плавает в «лебедином озере» – в моем круглом туалетном зеркале, на лебедях.
Я смотрю на луну в окне, на луну, отражающуюся в зеркале. Конечно, там на улице мне только показалось… Но я не могу успокоиться. И до