Сочинения - Валерий Брюсов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так неожиданны были такие речи в устах Ремигия, всегда склонного относиться к жизни и к вопросам чести легко, что я не знал, как себя держать с ним. Конечно, тотчас нашлось множество защитников у щедрого хозяина, которые не только осыпали дерзкого проповедника бранью, зло укоряя его в том, что он сначала наелся и напился на счет Помпония, а потом уже вздумал обличать его, но и готовых кулаками доказать свою преданность поэту-мнемону. Особенно неистовствовал при этом Юлианий, который обрадовался случаю отомстить моему другу за недавнюю обиду. Однако все происшествие еще можно было бы как-нибудь уладить, если бы Ремигий не сделал последнего шага, вдруг обратившись к Галле с такой речью:
– И тебе, Галла, стыдно оставаться в обществе человека, который открыто хвастался тем, что приобрел твою любовь за деньги. Докажи, что ты, хотя и жила в лупанаре, честная девушка. Плюнь этому негодяю в его завитую бороду и уходи сейчас же отсюда со мной!
Таких оскорблений Помпоний уже не мог стерпеть. В один миг пропали у него те приемы благородства, которыми он пытался щеголять, сразу он превратился в грубого подрядчика, привыкшего кричать на рабов и рабочих, и с яростными ругательствами, весь побледнев от злобы, задыхаясь и брызгая слюной, он стал угрожать, что немедленно прикажет слугам схватить Ремигия и высечь его на глазах всех присутствующих, как негодного школьника. Ремигий, совсем пьяный, покачиваясь, но стараясь принять гордый вид, возражал, что он Римский гражданин и что никто не вправе без суда прикоснуться к нему пальцем. Но уже Юлианий, усердствовавший больше других и зная, что его поддержат рабы Помпония, схватил Ремигия за плечи, готовый повлечь его перед лицом раздраженного хозяина, и между ними началась настоящая борьба, безобразная и непристойная.
Я был в полном отчаянии и не представлял, как спасти своего друга от поругания, потому что разъяренный Помпоний способен был, не обращая внимания ни на какие законы, божеские и человеческие, действительно приказать рабам избить своего оскорбителя, и те, конечно, исполнили бы такое повеление без колебания. По счастию, мне на помощь пришла сама Галла: с начала ссоры она, вместе со всеми, выражала свое негодование на грубияна, но, должно быть, в глубине души желала спасти его от побоев или иных обид. По крайней мере, среди общего шума и смятения она нашла способ уладить дело наилучшим способом; показывая вид, что она крайне разгневана, она повелительно закричала рослым пафлагонцам, бывшим поблизости, чтобы они тотчас же вытолкали дерзкого крикуна за двери дома. Рабы повиновались и, схватив все еще отбивавшегося Ремигия за руки, поволокли его к выходу. Я, разумеется, последовал за ним, и через минуту мы оказались на темной улице, тогда как за нами слышался негодующий голос Помпония, как видно, жалевшего, что его оскорбитель отделался так дешево.
– Что ты наделал, Ремигий! – горестно восклицал я, поспешно уводя его как можно дальше от опасного соседства с домом аргентария-поэта.
– Все равно! – отвечал мне Ремигий, – я больше такую жизнь выносить был не в силах. Пусть она остается со своим Крезом! Я рад, что сказал им всем в лицо то, что было у меня в душе.
– Но тогда незачем было идти на этот пир, – заметил я, сколько кажется, вполне справедливо. – А кроме того, будь уверен, что Помпоний не забудет этой обиды: он сумеет тебе отомстить.
– Я первый отомщу ему, – возразил Ремигий, – клянусь Геркулесом, ему не пройдет даром то, что он украл у меня счастие. Я ему докажу, что его бесстыдная философия не права! Но еще раньше я отомщу этому щеголю, гнусному паразиту, выдающему себя за потомка императоров! Я кое-что знаю о Юлиании, – такое, что ему несдобровать! Призываю в свидетели вас, звезды, что я не позволю ему долго оскорблять землю своим присутствием!
Долго еще, пока я вел Ремигия по темным улицам, он продолжал выкрикивать какие-то непонятные мне угрозы, намекая на то, что у него есть важные улики против Юлиания, которыми он теперь воспользуется. Я не мог решить, есть ли у него основания, чтобы так говорить, или его языком владеет Бакх, часто бывающий во вражде с правдой. «Вино возжигает гнев», – говорит поговорка, и я ожесточение Ремигия прежде всего объяснял числом кубков, дно которых он разглядел, но в глубине души не имел ничего против того, чтобы он взял на себя труд избавить меня и империю от сомнительного сына божественного Юлиана.
Прощаясь с пьяным Ремигием у дверей дома, где он жил, я думал:
«Может быть, эта глупая ссора послужит мне на пользу; кто знает, где иногда таится наше благо; ведь —
В навозной куче петушок молоденький,
Ища, что б съесть ему, нашел жемчужину!»
VIII
После этого горестного приключения в моей жизни на несколько недель наступило затишье, какое бывает в море после бури, позволившее мне вздохнуть свободно, так как душа моя была измучена беспрерывным рядом событий, быстро следовавших одно за другим с самого дня моего вступления на почву благословенной Авсонии. Я, проведший свою юность счастливо и безмятежно в кругу родной семьи, близ отца, бывшего мне как бы другом, матери, любившей меня нежно, и младшей сестры, которую нежно любил; я, ехавший в Город с единственной целью – учиться и, самое большее, надеявшийся на несколько веселых встреч в копонах Рима с девушками, привыкшими расточать свои ласки, – оказался как бы героем рассказа в духе Апулея и чувствовал себя до глубины потрясенным всей этой стремительной сменой опасностей, заговоров, ночных собраний, любовных признаний, восторгов, отчаяний. Поэтому, когда я узнал, что Гесперия, вокруг которой, как вокруг центра круга, располагались события моей жизни, с той внезапностью, какая была свойственна всем ее поступкам, покинула Город и с Элианом уехала в одно из своих поместий в Кампании, даже не известив меня о том, я испытал как бы какое-то облегчение.
Повинуясь советам дяди, который ежедневно за кубками домашнего вина, облегчавшими его неутешную печаль, не переставал упрекать меня за безделье и ставить мне в пример жизнь знаменитых мужей древности, я решил возобновить свои посещения школы реторики, тем более что и сам понимал, как еще несовершенно мое образование, и нисколько не думал, как то делают многие в наши дни, ограничиться одним пребыванием в числе учеников и принять, подобно современному консулу, honorem sine labore.
Хотя зимние месяцы уже были на исходе, я все же, – не без робости, конечно, – пошел к своему учителю Энделехию, чтения которого покинул так неожиданно, с намерением просить его вновь принять меня в число своих слушателей. Оказалось, однако, что мои опасения были небезосновательны, и старый ретор встретил меня с такой же суровостью, как, бывало, встречали лаконские женщины изменников. Он не хотел слушать никаких моих оправданий и на все объяснения моего отсутствия, по необходимости сбивчивые и смутные, отвечал мне одно:
– Кто намерен посвятить себя философии, должен оставить все другие заботы. Для тех же, кто отдает науке только свой досуг, нет места в моей школе. Если в тебе желание слушать меня не пересилило других влечений, значит, я – учитель не для тебя.
Никакими доводами нельзя было уговорить упрямого философа, и мне пришлось уйти из его школы с позором. Если сознаваться во всех своих чувствах, то я должен добавить, что было у меня побуждение потребовать с ретора обратно отданную ему мною вперед плату за учение, так как в те дни я ощущал большой недостаток в деньгах, но у меня недостало смелости заговорить об этом с профессором. Добавлю еще, что при всей возвышенности своих поучений Энделехий всегда умел извлекать из своих учеников наибольшую выгоду.
Мне не оставалось ничего иного, как обратиться к другому профессору, и, по совету Ремигия, я пошел в школу Лимения, который, по словам моего друга, умел преподавать так легко, что вся реторика проглатывалась учениками незаметно, как кусок сахара. В школе Лимения над дверями была сделана довольно длинная надпись, воспроизводящая слова из одного письма Плиния: «Среди людей всех искреннее, всех проще, всех лучше ученый». Обставлена школа была пышно, и везде на стенах читались другие надписи, заимствованные из разных философов, древних и новых. Судя по ним, можно было подумать, что этот дом – вместилище всей мудрости мира.
Сам Лимений оказался сравнительно еще молодым человеком, одетым весьма изысканно, очень любезным и, по-видимому, очень гордящимся тем, что он занимает место ретора в Риме. В разговоре со мною он постоянно поминал имя славного Либания, у которого сам учился в Антиохии, и, всячески выхваляя реторику, высыпал мне целую груду мнений разных прославленных людей. Послушать Лимения, можно было подумать, что выше реторики нет в мире ничего, и даже весь мир едва ли не для того был создан, чтобы процвело искусство красноречия.
– Ты хорошо сделал, – говорил он, – что перешел ко мне от Энделехия. Я не хочу порочить своего сотоварища, но должен сказать, что молодым людям нужна не философия, но реторика. От нее, как учит нас Сенека, легок переход ко всем искусствам. Великий Квинтилиан, источник всякой мудрости, давно и прекрасно сказал, что реторика – царица вещей и что она – доблесть. А божественный Юлиан, в бытность свою Цесарем, в одном декрете, назначенном для всеобщего сведения, добавил даже, что литература есть высшая из доблестей. Кто знает реторику, способен ко всему, и мой учитель Либаний любит повторять, что только тот знает искусство управлять, кто умеет говорить.