Сага о Форсайдах - Джон Голсуори
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот день Холли после обеда пришла к нему под дуб. Она очень повзрослела за два месяца своего ученья на курсах сестер. И сейчас, увидев ее, Джолион подумал: "Она рассудительнее, чем Джун, а ведь она еще ребенок; у нее больше мудрости. Слава богу, что хоть она не уезжает". Она уселась на качели молчаливая и притихшая. "Она переживает все это не меньше, чем я", - подумал Джолион. И, встретив ее взгляд, устремленный на него, он сказал:
- Не принимай это так близко к сердцу, девочка. Если бы он не заболел, он, может быть, был бы в еще большей опасности.
Холли встала с качелей.
- Я хочу тебе что-то сказать, папа. Это из-за меня Джолли записался и пошел на войну.
- Как это так?
- Когда ты был в Париже, Вэл Дарти и я - мы полюбили друг друга. Мы с ним катались верхом в Ричмондпарке; потом мы обручились. Джолли об этом узнал и решил, что он должен помешать этому; и тогда он вызвал Вала Дарти записаться добровольцем. И во всем этом виновата только я, папа, и я тоже хочу поехать туда. Потому что, если с кем-нибудь из них что-нибудь случится, мне будет ужасно. И ведь я совсем так же подготовлена, как Джун.
Джолион смотрел на нее ошеломленный, но в то же время не мог не усмехнуться про себя. Так вот ответ на загадку, которую он сам себе выдумал, - итак, все трое его детей в конце концов истинные Форсайты. Разумеется, Холли могла бы рассказать ему все это раньше. Но он удержался от этого иронического замечания. Бережное отношение к юности было, пожалуй, одной из самых священных заповедей его веры. Он, несомненно, получил то, что заслужил. Обручились! Так вот почему она стала какой-то чужой! И с Валом Дарти, племянником Сомса, из враждебного лагеря! Все это было ужасно неприятно. Он сложил мольберт и прислонил свой этюд к дереву.
- Ты говорила с Джун?
- Да, она говорит, что может устроить меня в своей каюте. Это одноместная каюта, но одна из нас может спать на полу. Если ты согласишься, она сегодня же съездит в город и достанет разрешение.
"Согласишься? - подумал Джолион. - Немножко поздно спрашивать об этом!" Но он опять сдержался.
- Ты слишком молода, дорогая; тебе не дадут разрешения.
- У Джун есть знакомые, которым она помогла уехать в Капштадт. А если мне сразу не позволят ухаживать за ранеными, я могу продолжать там учиться. Пусти меня, папа.
Джолион улыбнулся, потому что готов был заплакать.
- Я никогда никому ничего не запрещаю, - сказал он.
Холли обвила руками его шею.
- Ах, папочка, ты лучше всех на свете!
"Это значит хуже всех", - подумал Джолион. Если он когда-нибудь раскаивался в своей терпимости, так это сейчас.
- Я не поддерживаю никаких отношений с семьей Вэла, - сказал он. Вэла я не знаю, но Джолли его недолюбливал.
Холли посмотрела куда-то в пространство и сказала:
- Я люблю его.
- Этим, по-видимому, все сказано, - сухо произнес Джолион, но, увидев выражение ее лица, поцеловал ее. "Есть ли в мире что-нибудь более трогательное, чем юношеская вера?"
Так как он, в сущности, не запрещал ей ехать, то само собой выходило, что он должен был постараться устроить все как можно лучше, поэтому он отправился в город вместе с Джун. Благодаря ли ее настойчивости или тому, что чиновник, к которому они обратились, оказался школьным товарищем Джолиона, они получили разрешение для Холли разделить каюту Джун. На следующий день вечером Джолион проводил их на Сэрбитонский вокзал, и затем они уехали от него, снабженные деньгами, консервами и аккредитивами, без которых не путешествует ни один Форсайт.
Он возвращался в Робин-Хилл; над ним было небо, усеянное звездами. Когда он приехал, ему с особенным усердием, стараясь выразить свое сочувствие, подали поздний обед, который он с преувеличенной добросовестностью съел, чтобы показать, что ценит это сочувствие. Но он только тогда вздохнул свободно, когда вышел с сигарой на террасу, выложенную каменными плитами, искусно подобранными Босини по цвету и по форме, и ночь обступила его со всех сторон - такая прекрасная ночь, чуть шепчущая в листве деревьев и благоухающая так сладко, что у него защемило сердце. Трава была пропитана росой; он зашагал по каменным плитам взад и вперед, пока ему не начало казаться, что он не один, а их трое и что, дойдя до конца террасы, они каждый раз поворачивают так, что отец всегда остается ближе к дому, а сын ближе к краю террасы. И оба они с обеих сторон тихонько держат его под руки; он не смел поднять руку из страха потревожить их, и сигара дымилась, осыпая его пеплом, пока наконец не упала из его губ, которым уже стало горячо держать ее. И тут они покинули его и рукам сразу стало холодно. Вот здесь они ходили, три Джолиона в одном!
Он стоял, не двигаясь, прислушиваясь к звукам: экипаж проехал по шоссе, поезд где-то далеко, собака лает на ферме Гейджа, шепчут деревья, конюх играет на своей дудочке. Какое множество звезд наверху - яркие, спокойные и такие далекие! А месяца еще нет! Света как раз столько, что можно различить темные каменные плиты и лезвия ирисов вдоль террасы любимые его цветы, у которых на изогнутых и съежившихся лепестках краски самой ночи. Он повернул к дому. Громадный, неосвещенный, и ни души, кроме него, во всем этом крыле! Полное одиночество! Он больше не может так жить здесь, совсем один. Но почему же, если существует красота, почему человек чувствует себя одиноким? Ответ - как на какую-нибудь идиотскую загадку: потому что чувствует. Чем больше красота, тем больше одиночество, потому что красота зиждется на гармонии, а гармония на единении. Красота не может утешать, если из нее вынули Душу. Эта ночь, мучительно прекрасная, с зацветающими деревьями, в звездном свете, с запахом трав и меда, - он не может наслаждаться ею, пока между ним и той, которая для него сама красота, ее воплощение, ее сущность, возвышается стена - он чувствовал это, - глухая стена ненарушимых законов благопристойности...
Он долго не мог уснуть в мучительных попытках принудить себя к тому безропотному смирению, которое туго дается Форсайтам, ибо они привыкли следовать во всем собственным желаниям, пользуясь независимостью, щедро предоставленной им их предками. Но на рассвете он задремал, и ему приснился необыкновенный сон.
Он был на сцене с неимоверно высоким пышным занавесом, уходившим ввысь до самых звезд и образовывавшим полукруг вдоль рампы. Сам он был очень маленьким - крошечная беспокойная черная фигурка, снующая взад и вперед, - но самое странное было то, что он был не совсем он, а также и Сомс, и он не только переживал, но и наблюдал. Фигурка - он и Сомс старалась найти выход в занавесе, но занавес, тяжелый и темный, не пускал их. Несколько раз он прошел вдоль него в ту и в другую сторону, пока вдруг с чувством восторга не увидел узкую щель: глубокий просвет неизъяснимой красоты, цвета ирисов, словно видение рая, непостижимое, несказанное. Быстро шагнув, чтобы пройти туда, он увидел, что занавес снова сомкнулся. С горьким разочарованием он - или это был Сомс - отступил, и в раздвинувшемся занавесе снова появился просвет, но опять он сомкнулся слишком рано. Так повторялось без конца, пока он не проснулся с именем Ирэн на губах. Этот сон очень расстроил его, особенно это отождествление себя с Сомсом.
Утром, убедившись, что из работы ничего не выйдет, Джолион несколько часов ездил верхом на лошади Джолли, стремясь как можно больше устать. А на второй день он решил отправиться в Лондон и попытаться достать разрешение последовать за своими дочерьми в Южную Африку. Он только начал укладываться, как ему принесли письмо:
"Отель "Зеленый коттедж.
Ричмонд, 13 июня.
Мой дорогой Джолион,
Вы будете удивлены, узнав, что я так близко от Вас.
В Париже стало невыносимо, и я приехала сюда, чтобы быть поближе к Вашим советам. Я буду так рада снова увидеться с Вами. С тех пор как Вы уехали из Парижа, у меня, кажется, ни разу не было случая по-настоящему поговорить с кем-нибудь. Все ли у вас благополучно и как Ваш мальчик? Сейчас, кажется, ни одна душа не знает, что я здесь.
Всегда Ваш друг Ирэн".
Ирэн в трех милях от него! И опять спасается бегством! Он стоял, и губы у него расплывались в какую-то очень загадочную улыбку. Это больше того, на что он смел надеяться!
Около полудня он вышел и пошел пешком через Ричмонд-парк и дорогой думал: "Ричмонд-парк! Честное слово, он так подходит нам, Форсайтам!" Не то чтобы, Форсайты здесь жили - здесь никто не жил, кроме членов королевской фамилии, лесничих и ланей, - но в Ричмонд-парке природе разрешено проявляться до известных пределов, не далее, и она изо всех сил старается быть естественной и словно говорит: "Полюбуйся на мои инстинкты, это почти страсти - того и гляди вырвутся наружу, но, разумеется, не совсем! Истинная ценность обладания - это владеть собой". Да, Ричмонд-парк, несомненно, владел собой даже в этот сияющий июньский день со звонкими голосами кукушек, внезапно раздававшимися то там, то тут среди листвы, и лесных голубей, возвещавших разгар лета.