Сахалин - Дорошевич Влас Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так тянулась его поистине "каторга", пока Пищатовскому не помог трагикомический случай.
Тюрьму, где он содержался, посетило одно из начальствующих лиц. Когда Пищатовский в здравом уме и твердой памяти, он, как я уже говорил, тих и кроток, как овца. И наивен он, как ребенок. Честен притом удивительно, ни в каких мошеннических проделках в тюрьме участия не принимает, а потому совершенно нищий. Пищатовскому и пришла в голову наивная мысль: "Попрошу-ка я у доброго человека на чаек, на сахарок".
Он подошел к начальствующему лицу, поклонился и заявил:
- А ведь я вас подстрелить хочу...
Разумеется, тот от Пищатовского в сторону:
- В кандалы его! Заковать!
Пищатовский глядел, ничего не понимая:
- Чего это он?
Дело в том, что "подстрелить" на арестантском языке, значит - попросить милостыню.
Пищатовский и до сих пор дивится этому происшествию.
- Да он подумал, что ты его убить хочешь.
- Как же убить, коли я говорю: "подстрелить"? Убить это называется - пришить.
Пищатовского заковали в ручные и ножные кандалы и посадили в темный карцер. Тут с ним сделался припадок, и врачи объявили:
- Да как же его заковывать и в карцере держать? Ведь он эпилептик!
Пищатовского отправили в богадельню. О своих припадках он и говорить боится:
- Еще сделается!
По словам богадельщиков, никому спать не дает: по ночам вскакивает и ругается диким голосом.
Лицо у него доброе и несчастное. Язык весь искусан. Выражение лица такое, словно он боится, что вот-вот с ним что-то страшное случится. Подпускать его близко боятся: а вдруг!
- Он всех нас тут перебьет! - говорят старики.
- Чисто от чумы, от меня все бегут! - жаловался чуть не со слезами Мариан. - А ведь я смирный. Разве я кому что делаю? Я смирный.
Это всеобщее отчуждение, видимо, страшно тяготит и мучит несчастного Пищатовского.
Самые интересные из богадельщиков, или "богодулов", как их зовут на Сахалине, конечно, клейменые.
Их уж мало. Это призрак страшной старины. Древняя история каторги. Когда еще "клеймили": палач делал особым прибором на щеках и на лбу насечки: "К", "Т", "С", и затирал насеченные места черной краской.
- Сначала струп делался, а потом, как струп отваливался, буквы черные.
Из черных они от времени стали синими, и, действительно, страшно видеть эти буквы на лице человеческом. У некоторых вместо букв шрамы: вырезано или выжжено каленым железом.
- Зачем же это делали? Для бегов?
- Нет, для каких бегов? Все одно, увидят шрам на лбу да на щеках, - значит, клейма были, вырезал. А так резали, аль бо железом жгли, чтоб букв не было. Что ж это! Образа и подобия лишаешься! Друг на дружку глядеть было страшно. Чисто, не люди.
История их всех удивительно однообразна.
Вот Казимир Крупов, семидесятилетний старик. Сослан был еще в николаевские времена, за убийство, на десять лет. Пробыл на Каре девять лет, не выдержал, бежал. Поймали, прибавили пятнадцать лет срока. Видя, что "все одно, погибать приходится", - через два года снова бежал. Поймали - каторга без срока. Еще в 1892 году работал в руднике.
- Жизнь чисто нитка! - говорит он. - Никак не свяжешь. Ты ее как связать хочешь, а она тебе рвется, а она тебе рвется. Все мы тут на нитке живем.
Вот Дудкин Трофим, шестьдесят семь лет от роду, сорок один год на каторге. Еще из военных поселенцев Херсонской губернии. Был осужден на пятнадцать лет каторги за грабеж и убийство. Пришел на Кару, не выдержал, бежал; поймали, прибавили еще пятнадцать лет каторги. Еще бежал, еще пятнадцать лет прибавили. Шесть раз бегал - каторга без срока.
- Да она, все одно, бессрочна была. Сорок пять годов, - нешто тут срок есть?
Вот совсем развалина, Матвей Кирдейко, виленский мещанин, восемьдесят три года. На каторгу пришел еще в 1858 году. Осужден был на двенадцать лет за убийство и грабеж. Затем через два-три года бежал с Кары, получил "прибавку срока", еще бежал, еще прибавка. В конце концов, без срока.
- А много ль раз бегал-то, дедушка?
- Разов пять, а может, и больше. Нешто теперь вспомнишь? Забыл я уже все. Из откеда я, и из каких. Знаю только, что бессрочный.
Вот Вральцев, семидесятилетний старик, из крестьян, Саратовской губернии. Пришел на каторгу на пятнадцать лет, а отбыл уже тридцать и еще должен отбывать без срока. Тоже за побеги.
- Мяли больно шибко, я и бегал! - говорил он. - Теперича мять будет, в богадельню бросили. Да и мять-то больше нечего. Мят, мят, да и брошен.
И такова история всех. Осужден сравнительно на недолгий срок, но бежал и "пошли плюсы". При входе в "номер" тюрьмы на Сахалине не редкость встретить на табличке арестантов:
- Такой-то 6 л. + 10 + 15 + 15 + 20...
Есть каторжники, которым "сроку" более 90 лет, и которые "первоначально" были осуждены на шесть, на восемь лет, то есть за сравнительно не тягчайшие преступления. Мы тут очень точно отмериваем: 6, 7, 8 лет каторги. А там, среди невыносимых условий, люди бегут от ужаса и из краткосрочных каторжан превращаются в бессрочных. Такова история всех почти долгосрочных сахалинских каторжан.
Безногие, безрукие, калеки - это живая новейшая история каторги. История тяжелых, непосильных работ и наказаний.
Вот этот отморозил себе обе ноги в тайге, во время бегов, и ему их отняли. Этот таким же образом лишился рук.
- Как же так? Зимой в тайге?
- Ваше высокоблагородие, в тюрьмах житья не было.
Что там ни говори о "страсти" каторжан к побегам, но хороша должна быть жизнь, если люди бегут от нее зимою в тайгу.
Масса "поморозившихся" на работах, на вытаске бревен из тайги.
- Одежду нашу знаете. Какая это одежда? Нешто она греет? Пошлют из тайги бревна таскать, и морозишься.
А потом - отнятые руки и ноги.
Много, наконец, нарочно себя изувечивших.
- Это у тебя что? Тоже отняли, поморозил ногу?
- Нет, это я сам. Валили дерево, я ногу и подставил. Раздробило, и отняли.
Или:
- Сам себе я руку. Положил праву руку на пенек, а левой топором как дерну - и отрубил.
- Да зачем? С чего?
- От уроков да от наказаний.
Господа сахалинские служащие объясняют это "ленью" каторжан. Но вряд ли от одной лени люди будут отрубать себе руки и нарочно ломать ноги. Кроме каторги, нигде о такой лени никто не слыхивал.
- Дадут урок не по силам, не выполнил - драть и, в наказанье, хлеба уменьшат. Назавтра еще пуще бессилеешь, опять драть да хлеба уменьшать. Приходишь совсем в слабость. Никогда урока не выполняешь. Дерут, дерут голодного-то. В отчаяние придешь, либо ногу под тележку али под дерево, либо руку прочь.
Вот где писать историю телесных наказаний на каторге.
- Меня смотритель Л. на самый Светлый праздник драл, в ночь, под утро, когда разговляться надоть было. "Вот, - говорит, - тебе и разговенье". Там "Христос воскрес" поют, а меня на кобыле порют.
Что ж удивительного, что люди, как все священники на Сахалине жалуются, "отстают от религии"?
- Мне тридцать пять розог цельный день давали!
- Как так?
- А так. Драли в канцелярии. Смотритель сидит и делами занимается. А я на кобыле лежу и палач при мне. Смотритель попишет, попишет, скажет: "Дай!" Розга. Потом опять писать примется. Обедать домой уходил, а я все лежал. Так цельный день и прошел.
Смотритель К., производивший эту экзекуцию, сам говорит, что это так:
- Это моя система. А то что: отодрался, да и к стороне. Это их не берет. Нет, а ты целый день полежи, помучайся!
Разве не истязание? В каком законе определено что-нибудь подобное?
- Меня так взодрали, два месяца потом на карачках, на коленках, на локтях, стоял, лечь не мог. Цельный месяц после порки все из себя заносы вытаскивал. Гнил.