Вечный зов. Том I - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кружилин, со смятым лицом, беспрерывно позёвывая, в толстом ночном халате, удивлённо глядел на Семёна, слушал его сбивчивую речь и долго не мог понять, чего он хочет.
— Не торопись, давай спокойнее, коли уж пришёл, — сказал он, покашливая. — Про Кафтанова мне звонили ночью, знаю, а про девушку Наташу — ничего. Что за девушка?
— Да я и сам впервые увидел её вчера. Миронова, кажется, у неё фамилия. Но что же получается? Она самоубийством кончить хотела! Это что же, как же?
— Как ты сказал? Погоди, я где-то слыхал такую фамилию… — Сонные ещё глаза Кружилина ожили, в них появился интерес. — Ну-ну, продолжай!
Кружилин слушал его теперь не прерывая, а потом подошёл к телефону, попросил соединить с дежурным милиции.
— Что за девушку вы ночью задержали вместе с Кафтановым? Миронову какую-то? — спросил Кружилин. Долго молчал, слушая. — То есть как отпустили? Почему? — И ещё с полминуты слушал. — Найдите её немедленно.
Секретарь райкома повесил трубку, повернулся к Семёну:
— Ну вот… Я думал, ты слишком рано ко мне пожаловал, а ты — поздно. Минут двадцать назад её выпустили. Ничего, найдут.
— А-а, пока они чешутся… — Семён сорвался с места. — Я вам сейчас её приведу. Я сейчас… Вы когда на работе будете?
— Да что ж теперь? Умоюсь вот да стакан чаю выпью…
* * * *Когда Кружилин пришёл в райком, Семён и Наташа Миронова сидели в коридорчике возле приёмной. Райкомовская уборщица мокрой тряпкой вытирала подоконники.
— Вот… — вскочил Семён. — А с неё подписку взяли — в двадцать четыре часа убраться из Шантары.
— Заходите, — Кружилин мельком взглянул на девушку.
Семён схватил Наташу за горячую ладонь, насильно поднял, втолкнул в приёмную, а потом и в кабинет. Она прислонилась там спиной к стене, спрятав сзади руки, вытянулась, словно ожидая, что здесь сейчас её будут истязать. Кружилин грузно топтался ещё в углу, у вешалки.
— Ну, здравствуй, Наташа Миронова. Ты не узнала меня?
— Почему же… Узнала. Добрый вы дяденька.
— Верно, помнишь. Рассказывай тогда, что с тобой произошло.
— Не надо. — Голос её был насмешливо-печален. — Я столько рассказывала. Что толку?
— Угу, — будто и согласился Кружилин. — Не хочешь?
— Я ведь комсомолка… бывшая. Но всё равно я ходила в юрком комсомола. Там, в Новосибирске, чтобы всё рассказать. Сперва меня вроде слушали, а потом стали отворачиваться, прятать глаза. И вы сейчас спрячете, когда узнаете…
В кабинет без стука вошёл Яков Алейников. Он был в форме. Наташа глянула на его красные петлицы и умолкла.
— Что я узна́ю? Что отец твой осуждён?
— Ну, осуждён, осуждён! — выкрикнула Наташа. — А я при чём? В чём моя-то вина? Почему мне теперь нету места на земле? Я тоже, значит, бывший советский человек? Или вообще не человек? А Елизаров — он человек… Объясните мне… Вот вы — пожилой человек. И вы, — она повернулась к Алейникову. — Объясните, что происходит? Объясните!
Алейников снял шинель, тоже повесил на вешалку, подошёл к Наташе. Щёки её горели тяжёлым, нездоровым румянцем, глаза блестели чёрным пронзительным огнём, делая исхудавшее лицо жестоким, некрасивым.
Под пристальным взглядом Алейникова этот чёрный огонь в глазах девушки не потух, не дрогнул даже, а сделался ещё чернее, кажется.
— Вам что, домработница нужна? — спросила она вдруг спокойнее, но таким голосом, от которого Алейников вздрогнул. — Так я могу. И домработницей, и наложницей. Я могу! — Голос её зазвенел, сорвался.
— Это… как же понять? — промолвил Алейников. Косой рубец на его щеке стал наливаться синевой, и он потёр его ладонью.
— А так и понять. Или спро́сите — люблю ли я Родину? Спрашивайте! Что ж молчите?
Она стояла теперь полусогнувшись, как бы собираясь прыгнуть на Якова Алейникова, растерзать его в клочья. Платок сбился с её головы, лоб и даже щёки взмокли. Кружилин поднялся из-за своего стола, торопливо пошёл к девушке, будто действительно испугался за Алейникова.
— Поликарп Матвеевич! — неизвестно зачем воскликнул Семён.
Кружилин подошёл к Наташе, встряхнул её за плечи.
— Это мы спросим… не сейчас только, — проговорил он. — А сейчас скажи вот что: сама-то веришь, что отец твой виновен?
— Какое это имеет значение?!
— Имеет. Особенно для тебя самой. Веришь?
Она громко проглотила тяжёлый комок. Какое-то время девушка ещё затравленно глядела в спокойные глаза Поликарпа Матвеевича, попробовала даже сбросить со своих плеч его пухлые руки. Но он держал её крепко.
— Если бы вы знали, какой он был, мой отец! Если бы знали… — И заплакала навзрыд.
— Ну-ну… — беспомощно и смущённо сказал Кружилин. — Погоди… Ты не больна? Вся горишь.
— Нет, — мотнула она головой.
Потом Наташа сидела в мягком кресле напротив Кружилина, рассказывала ему всю свою историю, от начала до конца. Время от времени она тёрла виски, стараясь уменьшить боль (в виски будто кто стучал молотками), плакала, вытирала слёзы смятым в мокрый комочек платочком, опять рассказывала. Кружилин, Семён, Яков Алейников слушали эту исповедь безмолвно. Семён беспрерывно ёрзал на стуле, не зная, куда девать свои руки, а Яков, облокотившись на колени, не шевелился, уныло смотрел вниз.
— Довольно! — неожиданно прервал её Кружилин. — Ах Елизаров, ах подлец! Ну, мы разберёмся. А ты… — Он недружелюбно поглядел на девушку. — Один-два подлеца встретились тебе, а ты и заключила, что все люди такие.
— Не два! Их — много.
— Ну, двадцать! Ну, двести! — воскликнул Кружилин, зло взглянул на Алейникова и, опустив глаза, добавил тише: — Хотя порой и одного достаточно, чтобы жизнь человеку исковеркать. Ведь смотря какой силы подлец. Жить-то есть где?
— Есть, — быстро откликнулся Семён. — У бабки, у той, у Акулины, пока можно.
— Ну и отлично. А работу найдём — у нас вон целый заводище. Хочешь на завод?
— Да я хоть где… Где угодно и кем угодно! — торопливо сказала Наташа. — И вы увидите, как я буду работать! Как я…
— Хорошо, хорошо… А сейчас ступай. Отдохни, успокойся. Проводи её, Семён.
Наташа поднялась, подошла к двери, оглянулась:
— Спасибо вам…
* * * *Наташа и Семён ушли, а Кружилин и Алейников ещё долго сидели каждый на своём месте. Сидели и молчали.
— Когда уезжаешь, Яков? — спросил наконец Кружилин.
— Теперь это не от меня, от военкомата зависит. — Алейников с трудом разогнулся. — Дела почти все передал. Преемник мой вроде ничего мужик, ты с ним сработаешься.
— Что это? Месть за прошлые наши отношения?
— Какая месть, Поликарп! — вздохнул Алейников, поднялся и, как это часто делал, стал смотреть в окно, думая о чём-то своём. — Да, многое я бы дал, чтобы не было того времени, когда… когда я не мог сработаться с тобой. И чтобы не слышать теперь вот этого крика: «Объясните, что происходит?!»
Под шрамом у Алейникова вспух крупный желвак. Кружилин всё сидел в кресле у стола, положив руку с пухлыми ладонями на мягкие подлокотники, глядел на Якова, на его поседевшие виски, на крепкую спину, обтянутую гимнастёркой.
— Правда — удивительная она штука, — в голосе Алейникова прозвучала явственная горечь. — Кажется, что я всегда знал правду. А оказывается… — И он повернулся к Кружилину: — Поймут ли те, которые после нас будут жить, что мы… каких бы ошибок ни наделали, мы не подлецы? Думали, что поступаем во имя правды…
Кружилин не торопился что-либо сказать. Наконец заговорил:
— Поймут ли? Во-первых, ты не обобщай. Словечки «мы» и «нас» тут не годятся. Потому что среди «нас» были и есть честные сами перед собой, а были и есть нечестные, то есть подлецы, карьеристы. А кроме того, были и есть, конечно, и настоящие, сознательные враги нашей правды, нашего дела.
— Полипов, например? — вдруг в упор спросил Алейников.
— Не знаю! — раздражительно воскликнул Кружилин и встал. — Поди разберись, что у него внутри происходит! Сейчас вот тоже на фронт рвётся. Что у тебя в душе происходит — я вижу, понимаю, а главное — верю. А что у него — не знаю пока, не понимаю… А во-вторых… Да, потомки поймут, обязательно поймут тех, кто был честен сам перед собой. И простят. Потомки — они всегда великодушны. Но что говорить о потомках, даже современники простят, если… — Глаза Кружилина полыхнули вдруг беспощадной, больно режущей молнией, как бывало в молодости, и так же беспощадно, не выбирая слов и не смягчая голоса, он закончил: — Если эти «честные сами перед собой» докажут эту честность всем остатком своей жизни, а не смалодушничают и под видом геройской гибели на фронте не покончат самоубийством, как нашкодившие…
— Поликарп!
— А-а, не нравится?! — закричал и Кружилин, губы его затряслись. — Нет, будем и дальше говорить прямо, без всякой дипломатии. Ты вот нашкодил в жизни… Не морщись, как бы там ни было, а нашкодил — и теперь в кусты? А нам великодушно оставляешь возможность объяснить этой девчонке — почему же оно всё так произошло? А объяснять надо, ведь ей жить на этой земле. А как ей жить, во имя чего жить, рожать детей? Во имя чего их растить, какие нравственные идеалы вкладывать им в души?