Доктора флота - Евсей Баренбойм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сомневаюсь, — говорил во всем сомневающийся Гальченко, но спорить с Чистихиным не решался, так как уже дважды был публично посрамлен.
Василию Прокофьевичу многое нравилось здесь: уютные, окруженные цветами коттеджи на тихих улочках, прекрасные пляжи — бесконечно длинные ленты белого песка вдоль линии прибоя, приветливые жители, готовые подолгу рассказывать о своей стране, масса автомашин на великолепных дорогах, пабы, где после работы мужчины собирались пропустить кружку-другую пива, даже русские трактиры, где можно услышать родную речь, выпить рюмку водки, закусив краковской колбасой и пельменями.
Но по-настоящему судить о стране по тем коротким отрывочным сведениям, что им удалось получить в интервалах между заседаниями конгресса, было по крайней мере несерьезно. И все же при самом поверхностном знакомстве с жизнью проступали черты откровенно неприятные, отталкивающие. Чего стоил один квартал развлечений наподобие лондонского Сохо с его бесчисленными «сексшопами», «международными сексцентрами», где группками бродили длинноволосые юнцы, проститутки, у которых на голое тело были надеты лишь плащи и которые они распахивали при виде встречных мужчин, забитые порнографической литературой киоски. Молчун Баранов купил в одном из них журнал «Секси», прочел вслух напечатанное там объявление: «Мужчина сорока лет ищет толстую женщину. Возраст не имеет значения». Потом, уже молча, перелистал журнал до конца, сказал свое любимое «ну и дела» и, расхохотавшись, швырнул в урну.
Накануне отъезда домой Василий Прокофьевич плохо спал, несколько раз вставал ночью, подходил к окну и смотрел на город. Сверкал освещенный прожекторами высокий шпиль Центра Искусств. Проходящие неподалеку широкие Эллиот-стрит и Мейн-стрит сияли неоновыми огнями реклам. Василий Прокофьевич вспомнил, как несколько дней назад профессор Чистихин цитировал некоего Адамса, написавшего в 1885 году: «Мельбурн — город кастрюль и биржевых маклеров. Они знают, как делать деньги, но не умеют их тратить». Судя по всему, за последние годы люди здесь научились это делать.
Всю обратную дорогу он думал о доме — об Анюте, о своем институте, о внучке Мирейке.
Два месяца из упрямства он не шел к дочери знакомиться с внучкой. Анюта уговаривала его, просила, даже плакала, но он был непреклонен, А однажды после ужина сказал неожиданно:
— Поехали!
Внучка ему понравилась. Она улыбалась деду, агукала и глаза у нее были голубые, словно подсвеченная солнцем прозрачная родниковая вода.
— Наша порода, петровская, — сказал он Анюте, когда они вернулись домой, и жена обрадованно обняла его и поцеловала.
Сейчас из Мельбурна он вез маленькой Мирейке костюмчик из серой пушистой шерсти и думал, что в нем она будет похожа на медвежонка коалу.
Вчера, после торжественного закрытия конгресса, он долго беседовал с группой больных с пересаженными сердцами. Они держались хорошо, смеялись, шутили, даже курили сигары и по всем признакам не собирались умирать.
После этого разговора он еще более утвердился в решении не откладывать своей встречи с главным хирургом Минздрава в Москве. Он заранее знал, что разговор предстоит трудный, что главный хирург, крупный специалист в отечественной кардиохирургии, решительный противник пересадки сердца. Он считает эти операции преждевременными, не подготовленными развитием ряда смежных наук, в том числе иммунологии. К широко проводимым за рубежом операциям относится отрицательно, полагая, что они имеют там, главным образом, сенсационную, коммерческую сторону и неприемлемы для нашей хирургии. Об этом он множество раз говорил в докладах, выступал в печати. Даже непреложные факты, что многие больные живут с пересаженным сердцем по два года и более, вызывали на его узком морщинистом лице с длинным носом лишь саркастическую улыбку.
— Исключения лишь подтверждают правила, — говорил он. — Есть немало областей хирургии, куда гораздо рациональнее направить наши усилия, наши ресурсы, где отдача реальна, а результат очевиден, чем в погоне за Западом тратить огромные средства на области сомнительные.
Два года назад, вернувшись из Хьюстона, он уже пытался убедить главного хирурга в необходимости делать и у нас такие операции. Но услышал в ответ:
— Не понимаю вас, Василий Прокофьевич. Решительно не понимаю. Что вы уперлись в эти пересадки? Не в моем же разрешении дело. Вы бы давно занялись ими без всякого разрешения. Но вам нужны новые штаты, деньги, аппаратура. Поэтому вы и пришли ко мне. Ведь так?
— Конечно, — подтвердил он. — Без этого новым делом серьезно не займешься.
— Денег и штатов я вам не дам! — решительно заявил главный хирург. — Моя задача экономно расходовать государственные ассигнования и я не могу тратить их на сугубо сенсационные идеи.
— А я вас никак не пойму! — вспылил он, чувствуя, что разговор с главным хирургом начинает бесить его. — Откуда у вас такая уверенность, что правы всегда только вы, а другие ошибаются? Ваш пост руководителя обязывает видеть новое и поддерживать его. Вы же своим консерватизмом уже принесли хирургии немало вреда.
Возможно, ему не следовало так говорить. Но когда он чувствует свою правоту, то забывает о необходимости парламентарных выражений.
— Ах, даже так! — взвился главный хирург. — Не намерены ли вы сменить меня на моей должности?
— Сдалась мне ваша должность, — с досадой сказал он. — Я о деле пекусь, поймите, только о деле. И если оно потребует, дойду до министра, до ЦК партии. Этого требуют интересы больных, интересы будущего кардиохирургии.
Он вышел тогда из кабинета главного хирурга, даже не попрощавшись.
Ни он, ни Василий Прокофьевич не знала тогда, да и не могли знать, что пройдет всего несколько лет и врачи из Станфорда разработают стандартную технику пересадки сердца, что ими будет произведено сто восемьдесят пересадок, после которых семьдесят два человека останутся живы к 1980 году, что одногодичную выживаемость удастся увеличить до шестидесяти девяти процентов, а пятьдесят процентов оперированных проживут с пересаженным, сердцем пять и более лет. И все это будет достигнуто без значительных открытий в иммунологии, только благодаря чувствительному методу, позволяющему определить момент самого начала отторжения трансплантированного сердца…
Но в отношении средств главный хирург был, конечно, прав. Такие операции потребуют в масштабе страны создания целой службы. Разумеется, понадобятся новые штаты, ассигнования. По американским данным одна пересадка стоит от пятнадцати до двадцати тысяч долларов. И все же Василий Прокофьевич возвращался домой в еще большей уверенности, что дальше медлить нельзя, что главный хирург ошибается и наступил момент, когда следует решительно попытаться убедить его.
В его институте должна быть безотлагательно создана специальная группа, которая будет заниматься подготовкой к проведению таких операций. Иммунология в любой момент может совершить решающий шаг, а служба пересадок сердца, организационные, материальные и технические аспекты операции не будут отработаны. Он вспомнил слова Филиппа Блайберга, прожившего с пересаженным сердцем больше года: «Я уже получил несколько месяцев сверх положенного мне срока и если даже умру на следующей неделе от реакции отторжения, буду считать, что меня оперировали удачно».
Мысленно он стал перебирать своих помощников, кого из них он включил бы в такую группу. Котяну и Бурундукова были включены в нее одними из первых. Восстановил в памяти все операционные и остановился на двух, самых удобных.
За стеклом иллюминатора было темно. Где-то там, внизу, намного севернее, омываемый водами Тихого океана, над которым они сейчас летели, лежит остров Рюкатан. Он прослужил на нем три с половиной года. Пожалуй, не самые плохие годы своей жизни. В 1952 году на берега Курильской гряды налетел опустошительный цунами, разрушивший многие прибрежные поселки, унесший немало человеческих жизней. Уцелел ли его домик? У Анюты сохранилась фотография этого домика — они стоят, взявшись за руки, на крохотном крылечке и океанский ветер развевает их волосы. Она хранит это фото в особой коробочке среди немногочисленных, но самых дорогих семейных реликвий. В минуты размолвок и ссор жена извлекает фотографию, и Василию Прокофьевичу кажется, что вид домика действует на нее лучше самого сильного успокоительного лекарства.
Незаметно он задремал. Он открыл глаза, когда самолет летел над Гималаями, В иллюминатор были видны вздыбленные высоко в синее небо остроконечные белые шапки гор. Какая-то нарочитая исковерканность, разломанность была в этих острых пиках, притиснутых друг к другу. Неприкрытая облаками, неясно просматривалась земля.