Главный финансист Третьего рейха. Признания старого лиса. 1923-1948 - Яльмар Шахт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очную ставку между нами нельзя было провести по той простой причине, что Гизевиусу удалось скрыться от гестапо в укромном месте. Повторявшаяся мной неоднократно просьба — не только на упомянутом допросе, но и на следующих, — чтобы нас с Герделером свели лицом к лицу, так и не была удовлетворена.
Полный провал попыток добиться результатов в этих допросах только усиливал озлобление против меня комиссара гестапо. Однако на Принц-Альбертштрассе он не мог изливать на меня свой гнев, и лишь позднее, когда мы встретились в лагере Флоссенбюрг, я испытал на себе этот гнев в полной мере.
6 декабря, в день, когда моя жена впервые получила разрешение на свидание со мной, меня снова вызвали в кабинет комиссара тюрьмы, где сообщили, что переведут обратно в Равенсбрюк. Мне удалось дать знать ободряющим шепотом жене, с которой встретился в кабинете, что уголовное расследование закончилось. Теперь оставались лишь политические допросы. Когда жена попрощалась и пожала мне руки, она оставила в моей ладони небольшую упаковку таблеток аспирина. Она знала, что иногда я принимал аспирин от головной боли.
Условия пребывания в Равенсбрюке оставались такими же, как прежде. Через несколько дней после перевода сюда мне сообщили, что ко мне пришел посетитель. В Дрегене меня привели в ту же комнату, где допрашивали. Там я увидел, к своему удивлению, сына Йенса, теперь лейтенанта, который находился в Берлине, получив отпуск с фронта, и умудрился добыть разрешение на свидание со мной.
Встреча с сыном стала для меня очень важной. Перед переводом в Равенсбрюк жена прислала мне пакет с едой, в котором среди прочих продуктов были яйца, завернутые в обрывки газеты. Из них я вычитал, что «дезертир» генерал артиллерии Линдеманн арестован, что во время ареста он получил ранение в живот и был помещен в госпиталь. Информация оживила все мои тревоги, поскольку предполагала возможность очной ставки с Линдеманном.
Помимо сотрудника лагеря, которому поручили присутствовать при моей встрече с сыном, в комнате находилась также машинистка. Когда сотрудник стал обмениваться шутками с девушкой, я воспользовался моментом, чтобы тихонько шепнуть сыну:
— Линдеманн жив?
— Он мертв.
— Ты видел Гронау?
— Вчера утром.
— Послушай, Йенс, сходи к Гронау и скажи ему — в случае его допроса, — я никогда в жизни не видел Линдеманна.
Сын молча кивнул.
Ему удалось выполнить мою отчаянную просьбу и таким образом спасти мою жизнь. Свою собственную жизнь он отдал в конце войны.
В моем общении с генералом Линдеманном имелся один крайне опасный элемент: оно содержало столько явных улик, что я не избежал бы смертного приговора. То, что я знал Линдеманна, могло обнаружиться в любое время, если бы допросили Гронау или самого Линдеманна, поскольку ни тот ни другой не могли знать, какое заявление сделает или уже сделал напарник. Теперь, когда Линдеманн погиб, а Гронау был предупрежден, я чувствовал, что опасность миновала.
Через несколько дней комиссар Ланге вошел в мою камеру и сказал:
— Когда вас спрашивали о друзьях, вы упоминали Гронау, но ваша информация была неполной. Мы знаем гораздо больше о Гронау. Вас снова нужно срочно допросить. Ступайте со мной.
Гронау действительно арестовали несколькими днями раньше. Я определенно чувствовал, однако, что сын смог предупредить его.
С первого вопроса мне стало ясно, что власти знали не больше того, что я им сообщил, поэтому я стал придерживаться своих прежних, ни к чему не обязывающих ответов.
Допрос достиг кульминации, когда прозвучал вопрос, не допускал ли Гронау критики режима в моем доме.
Вопрос возбудил мое чувство юмора.
— Конечно, — ответил я — мы оба высказывали весьма критичные мысли — о крайне недостаточных поставках истребителей, единственного типа самолетов, который мог быть полезным для предотвращения бомбардировок немецких городов.
— Были в вашем доме случаи, когда Гронау допускал уничижительные высказывания о национал-социализме?
— В моем доме? Что вы обо мне думаете? Если бы он позволил себе что-нибудь подобное, я бы вышвырнул его из дома!
Меня вернули в камеру и оставили в покое на два месяца.
На Принц-Альбертштрассе мы покидали свои камеры только один раз, когда одевались по утрам. По двое зараз нас отводили в душевую, в то время как двое других узников стояли под холодным душем. Несмотря на ледяную воду, мы никогда не пропускали эту процедуру, поскольку она была для нас единственной возможностью обменяться шепотом несколькими словами. Туалет с рядом из четырех-пяти мест предоставлял гораздо меньше шансов для этого, поскольку кабины были без дверей и надзиратель постоянно ходил мимо нас взад и вперед.
Иногда мы покидали камеры, когда ходили на допрос или когда нас уводили в бомбоубежище после воздушной тревоги. Когда это случалось, мы стояли двумя рядами в узком проходе, зажатые между двумя стенами. Перешептываться или говорить друг с другом категорически запрещалось. Иногда можно было пройти мимо узника по пути в туалет или на допрос. Иначе говоря, наши посещения бомбоубежища давали возможность лишь поглядеть на товарищей по тюремному заключению. Среди них было много лиц, которые были знакомы мне в связи с прежними событиями, других я не знал. Я узнал генерала Томаса, доктора Йозефа Мюллера, Герберта Геринга, генерала Фромма, Венцеля-Тойченталя, адмирала Канариса, доктора Герделера, фон Шлабрендорфа, Штрюнка, фон Хофакера и других.
В бомбоубежище было нелегко что-нибудь прочитать на лице товарища по несчастью, поскольку каждый старался придать лицу пустое, каменное выражение. Многие из них демонстрировали лишь твердую решимость выстоять в духовном и психологическом противоборстве с тюремными комиссарами.
Из всех лиц, которые я наблюдал, ни одно не произвело на меня столь же тяжелого впечатления, как лица Канариса и Герделера. В последнее, сравнительно недавнее время, когда я видел Герделера, он был еще раскован, бдителен, уверен в себе, теперь же впал в полную прострацию. Его лицо выражало внутреннее разочарование и отчаяние. Канарис был патриотом до глубины души. Его лицо тоже выдавало то, как возникшая под гнетом необходимости мировоззренческая борьба потрясла его изнутри и нарушила душевное равновесие.
Я близко познакомился с Герделером в 1926 году на открытии нового здания Имперского банка в Кенигсберге, мэром которого он был. Он произнес приветственную речь в мою честь. Герделер воспользовался случаем, чтобы привлечь внимание к очень напряженному состоянию финансов города и убогим жилищным условиям многих беженцев. После церемонии Герделер отвез меня в некоторые из перенаселенных районов города, а также показал большую муниципальную гимназию, где живущие семьи были отделены друг от друга лишь подвешенными мешками. При виде этих негигиеничных, неприличных и аморальных условий жизни я испытал чувство стыда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});