Телефонная книжка - Евгений Шварц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Эрдман Борис. Художник. Сафонова — его рука. Он рисовальщик никакой. Она рисует. Он человек темный. Ничего не понимает. Гоняет ее на пятый этаж, с больным сердцем». Так Эраст поносил Бориса Эрдмана за то, что обижает он Сафонову. А в это же время Елена Александровна, больная и пожилая, ворча и сердясь, но отправилась все‑таки на городскую станцию добывать Эрасту билет, понимая, что если он не уедет, то в театре отдадут его под суд. Деньги на дорогу растранжирил он, пока ехал из Вильнюса в Ленинград. Поэтому выдала ему деньги другая сердитая и пожилая женщина, Татьяна Викторовна. Это друзья. А третья женщина, тоже не молодая, но героически с этим борющаяся, измученная любовью к Эрасту, ждала его, считая минуты, готовая вытерпеть все. И отвезти его потом на вокзал, скандалящего или спящего. А четвертая женщина — жена, седая, худая до той степени, когда при взгляде испытываешь не то страх, не то умиление, беспокойная, мнительная, ревнивая, изболевшая за мужа душой, звонила из Москвы и строго спрашивала — достали ли билет Эрасту. И если достали, то выедет ли он. И строго спрашивала Елену Александровну: «Не знаете, где он? Билет есть, а остальное вас не касается? Значит, у вас есть основание предполагать, что он может сегодня не выехать?» Так допрашивала она Елену Александровну, гневную, едва дышащую от усталости. А Эраст сидел у нас в Комарове, беспутный, седой, молодой, легкий, вдохновенный, и, ругаясь нехорошими словами, обвинял Бориса Эрдмана за то, что мучает тот Лену Сафонову, не понимает, туды его, темный человек, как тяжело ей подниматься на пятый этаж.
Смирнов Владимир Иванович — один из самых привлекательных людей. Он обладает врожденной душевной лояльностью, не лезет в свалку, как некоторые академики озверевшие, за что, вероятно, иные из них готовы заподозрить его в хитрости. Но он никак не хитер и даже не уклончив, как обычно люди подобного душевного склада. Он вечно хлопочет за кого‑нибудь и не выходит из университетских боев и сражений. Нет на них историка, а они и на миг не прекращаются. Но дерется Владимир Иванович на свой лад, справедливо, без визга. Ему вчера исполнилось шестьдесят девять лет, но глаза глядят живо — темные под седыми бровями, и душа живет, не цепенеет, как жила в молодости. Он внимателен, как в путешествии.
13 июняОн академик, математик, резко отличается от крупных ученых подобного чина знаниями и в чуждых как будто бы ему областях. Володя Орлов его встретил на пароходе и познакомился. Кто‑то ему сказал, что Владимир Иванович — профессор. Всю дорогу они говорили о символистах — Володина специальность — и он решил, что Владимир Иванович несомненный литературовед. Одному удивлялся: как же так вышло, что по роду занятий зная всех специалистов в своей науке, мог он пропустить такого знающего, а главное — понимающего. Вовсе не обязательно это подлинное знание в чужой области, но необыкновенно привлекательно и человечно. О живописи, скажем, Владимир Иванович никогда и ничего не говорит, что резко отличает его от многих других профессоров, собирающих Шишкина и Маковского и восхваляющих этих живописцев, прищурив один глаз и делая неопределенные движения пальцами. Зато музыку, которую Владимир Иванович любит, знает он до тонкости. Научился играть на рояле самоучкой. Но когда играл в четыре руки с Рабиновичем Николаем Семеновичем, человеком в своей области непреклонно строгим, тот удивился, как понимает Владимир Иванович Малера. Все знания Владимира Ивановича естественного происхождения, исходят от подлинного желания, от невыдуманных, истинных душевных потребностей. И поэтому он начисто лишен свойственной многим ученым чисто бабьей уверенности, что он и во всех областях все понимает. Знает Владимир Иванович многое и в философии. И все это, возглавляя чуть ли не семь кафедр и какое‑то большое количество научных институтов, и читая чужие диссертации, и преподавая, и ведя те самые бои, о которых я говорил, что, пожалуй, труднее всего. Ходит он быстро, глядит остро, играя на рояле, забывает все, — бородка вперед, плечи вздрагивают, губы шевелятся, глядит строго, как на молитве или в самый высокий миг любовного свидания. Рассеянным я его не видел. Однажды зашел разговор о том, что многие до старости видят во сне экзамены. Я спросил его. «Мне до такой степени легко это давалось, что я не вижу их во сне». И при своей занятости, всегда он о ком‑нибудь хлопочет. И как! Мы попросили года три назад узнать, примут ли Колю Москвина на физический факультет. Ему, как будто, не хватало 0.1 [одного очка]. Владимир Иванович, к нашему ужасу, трижды ездил в университет по этому поводу.
14 июняИ в последний раз еще издали закричала ему секретарша, кивая успокаивающе: «Принят, принят ваш мальчик!» При могучем его темпераменте вряд ли прожил он свою жизнь добродетельно. И как многие, которым ничто человеческое не было чуждо, он прост, чувства его не запутаны. Не бросают на его душу тени темные уединенные углы, где из страха перед человеческим грешат нездоровые существа на дьявольский лад. Впрочем, в эту сторону человеческого существования лучше не углубляться. Всего, что чувствуешь, не скажешь. Да и знаю я Владимира Ивановича, к счастью, недостаточно близко. И мелкие, и не мелкие, но чисто личные сведения о его жизни не заслоняют главного, то есть того, что видишь издали, как в картине.
Т
Тарле Евгения Викторовича[0] видел я раза три в моей жизни. Он успел уже замкнуться в условные формы: академик, большой ученый. Так, вероятно, принимали при дворе. От всего, что он говорил, веяло ледяным холодом чистой формы. Впрочем, исходило это не от сознания своего величия, а от смертельного страха. Он был в свое время арестован и приговорен к смерти, а потом освобожден. И жил в поле зрения того, от которого зависели и честь, и позор, и жизнь, и казнь. Был он, казалось, милостив сегодня, но что ждет тебя завтра за одно слово, за одну букву? Я узнал его благодаря знакомству своему с Богдановичами. Тарле с незапамятных времен, еще до революции, был влюблен в Татьяну Александровну. Я был тронут, когда она, седая, бабушка уже, сказала как‑то с удовольствием и гордостью: «Ох, достанется мне от Евгения Викторовича за то, что вышла я в такую гололедицу». Незадолго до этого Татьяна Александровна упала на улице и повредила руку. Году в 49–м или в 50 — в Союзе писателей состоялся вечер памяти Татьяны Александровны. И академик Тарле выступил с докладом. Скованный и замороженный, говорил он об одном: о патриотизме покойной. Ни редакции «Русского богатства», где они встретились, ни долгой и сложной жизни, ни привязанностей: патриотизм и все. Как радовалась Татьяна Александровна, уже больная, умирающая, победам русского оружия. Верю. И не могло быть иначе. Но ведь качество радости ее было особое. А в докладе несчастного, трагически замерзшего академика не отличить- ее было от генерала Богдановича[1].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});