Владелец Йокнапатофы - Николай Аркадьевич Анастасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И «другие» находятся. На передний план передвигается Линда.
Флема Сноупса убивает его брат Минк. Но ведь это Линда вызволяет его из тюрьмы, твердо зная, что лишь затем нужна ему свобода, чтобы отомстить за кровную обиду. Впрочем, это жест скорее ритуальный, символический — не только со стороны того, кто стреляет, но и со стороны той, кто направляет руку убийцы. Исчезнет Флем — придут новые Сноупсы. Да они и приходят. «Дело безнадежное. Стоит избавиться от одного Сноупса, как тут же за вашей спиной вырастает другой, и оглянуться не успеешь». А на похороны Флема и вовсе собралось все семейство — членов его безошибочно узнаешь даже не по фамильному сходству, а по какой-то совершенно одинаковой готовности к прыжку, к погоне, по сильно развитому хватательному инстинкту. «Они похожи на волков, которые пришли взглянуть на капкан, где погиб волк покрупнее, волк-вождь, волк-главарь… волк-хозяин; и теперь смотрят — не достанется ли им кусочек приманки.
Нет, Линда, та самая Линда, что в «Городке» была лишь копией матери — та же женственность, то же торжество плоти, — а ныне этой ауры лишилась, — не просто расправляется с каким-то конкретным носителем зла, пусть он отравил ее собственную жизнь. Она неустанно сражается, и уже не по донкихотски, со злом как таковым, какие бы формы и обличья оно не принимало.
Линда вместе с мужем, нью-йоркским скульптором Бартоном Колем, отправляется в Испанию воевать с Франко.
В годы второй мировой войны работает на судостроительной верфи.
Вернувшись в Джефферсон, кладет, вопреки традиции, все силы на то, чтобы сломать расовый барьер.
Во всем этом нет ничего демонстративного — глубокая потребность души, готовой принести любые жертвы во имя справедливости — благополучие, репутацию, да что угодно. На улице перед ее домом появляются оскорбительные надписи, взбесившиеся земляки зажигают в устрашение смутьянке крест — ничто ее не останавливает.
Когда-то Гэвин Стивене очень старался удалить Линду из Джефферсона, из заразного Флемова дома. Он даже не догадывался, что встретил совсем иную, не похожую на свою, натуру. А может, и догадывался смутно, может, именно поэтому — а не из-за большой разницы в возрасте — отказывался на ней жениться. В «Особняке» это ощущение психологической — нет, не несовместимости, конечно, — скорее удаленности: так сочувствующий зритель смотрит на актера, — усиливается. «Какая строчка, какой стих или даже поэма может сравниться с тем, что человек отдает жизнь, чтобы сказать «нет» таким, как Гитлер и Муссолини» — не то что поступить так, даже и выговорить таких слов Гэвину не дано; он может лишь слушать и подтверждать: «Она права. Она абсолютно права, и слава богу, что это так».
Только вот что сразу становится заметно. То чувство уважения, гордости, даже восхищения, какое вызывает Линда и у Стивенса, и у Рэтлифа, — а уж этому-то насмешнику пафос вовсе чужд, — и у Чика Мэллисона, — а он рос в иные, после-патриархальные времена и в своем скепсисе куда более крепок, чем люди старших поколений, — так вот, это самое чувство совершенно лишено цельности. А сама Линда вовсе не похожа на безупречно положительную личность.
Удивляться, впрочем, приходится не этому. Удивляться приходится тому, что подобная героиня — как героиня, а не просто персонаж — вообще появилась в Йокнапатофе. Ведь с нею в художественный мир Фолкнера входит то самое явление, которое вызывало у него столь откровенную неприязнь, — коммунизм. Мы прочитали письмо Фолкнера чиновнику госдепартамента, в котором он мотивировал свой отказ поехать в Советский Союз. Но это, в конце концов, только жест, не предназначенный к тому же для публики. Если бы Блотнер не опубликовал этого письма, так и осело бы оно в архивах дипломатического ведомства США. Но вот публичное выступление: «Я не принимаю тоталитаризм ни в какой форме. Теоретически я считал, что коммунизм может стать благом для людей, только я не думаю, что коммунизм, каким я представлял его себе двадцать пять лет назад, существует. То, что мы видим сейчас, — не тот коммунизм, который, казалось мне, я понимаю, это нечто другое».
Справедливости ради надо сказать, что грани, отделяющей неверие, неприязнь, сопротивление — как ни назовите — от слепого догматизма, для которого лучше мертвый, чем красный, — этой грани Фолкнер не переступал. Ему хватало широты, чтобы усомниться в правоте собственного взгляда. Письмо в госдепартамент завершается неожиданными строками: «Я сожалею о своем решении. Мне приходилось встречаться с русскими — работниками посольств и консульств. В кругу робких, усталых европейцев и американцев они напоминали коней, стоящих по колено в пруду, где плавают стайки испуганных головастиков. Если таковы теперь все русские, то единственное, что нас может спасти, — это коммунизм».
И все-таки избавиться от ощущения, будто «коммунизм» и «свобода» — понятия несовместимые, будто идеология фатально подавляет независимость индивидуальной воли, писатель не мог.
Понятно, что это стойкое ощущение сказалось в романе.
В Испании муж Линды гибнет, а сама она в результате тяжелой контузии лишается слуха. Это не просто глухота, это глухота, так сказать, символическая: барьер, отделяющий Линду от всех остальных людей, стена безмолвия, замкнутый со всех сторон мир. Лишь двое из джефферсонских жителей могут, вернее, могли бы в него войти — тоже коммунисты. Но и они по-своему глухие, так что даже единомышленники изъясняются на языке жестов. В глазах Чика Мэллисона это выглядит достаточно комически: «Значит, гостиная капиталиста и в ней трое, — два финских рабочих-иммигранта и дочь банкира, — один ни слова не говорит по-английски, а она вообще ни слова не слышит ни на каком языке, и оба стараются как-то общаться через третьего, который еще и писать не научился, и беседуют они о надежде, о светлом будущем, о мечте: навеки освободить человека от трагедии его жизни, навсегда избавить его от болезней, от голода и несправедливости, создать человеческие условия существования».
Такова беседа. Но и реальные попытки осуществления этих высоких замыслов наталкивают все на ту же стену. Не слышит Линда, и ее тоже не слышат. Вот героиня выступает на ниве просвещения — пора, наконец, положить предел средневековой традиции, нельзя далее держать черных во мраке и невежестве. Так не только белая община восстает, сами негры отталкивают помощь. Директор школы для черных, неглупый, образованный человек, буквально умоляет Стивенса, чтобы тот как-нибудь внушил Линде, что надо оставить школу в покое, все