Орсиния (сборник) - Урсула Ле Гуин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Каких еще «неприятных инцидентов»? А что она думает насчет тех, кого сегодня утром убили?
Этот выкрик донесся из партера и вызвал в зале настоящую бурю. Желающих немедленно выступить оказалось великое множество, они рвались к трибуне, но были остановлены зычным голосом Орагона:
— Это не просто собрание, господин премьер-министр! Это Национальное собрание, государственный орган! И передайте, пожалуйста, ее светлости, что, пока король Матиас не перебрался в Красной и не занял свое законное место на троне, управление государством будет производиться отсюда, из этого зала! А также, господин Корнелиус, скажите великой герцогине, что мир и порядок зависят главным образом от того, пожелает ли она подчиниться нам, законному правительству Орсинии!
Корнелиус некоторое время молча смотрел на него, потом огляделся и пожал плечами.
— Но это же просто безумие! — только и сказал он, повернулся и пошел прочь. Действовал он, впрочем, как всегда, решительно, и, поскольку желающие выступить рвались к трибуне и в зале возникло некоторое замешательство, Корнелиусу удалось беспрепятственно покинуть зал вместе с Раскайнескаром, лицо которого стало белым как мел. Вместе с ними ушли и все гвардейцы.
— Итак, жребий брошен! — гремел над залом голос Орагона, а зал лихорадочно бурлил, точно охваченный безумием.
— Пошли отсюда, скорей, — сказал Санджусто, и на этот раз им удалось выйти наружу. Некоторое время они, совершенно ошалев от духоты, постояли возле дворца, с наслаждением вдыхая чистый и свежий воздух. Близился вечер.
А в полночь того же дня Итале стоял на темной улице Эбройи, в двух шагах от площади Рукх, и посасывал косточку на пальце, которую ободрал до крови, когда таскал булыжники, помогая строить баррикаду, теперь освещенную самодельными факелами и перекрывавшую улицу в том месте, где она выходила на площадь. Возле него уже давно яростным шепотом спорили двое; голоса были мужские, но настолько похожие, что он не мог отличить один от другого: «Да там три тысячи полицейских километрах в пяти отсюда, ниже по реке, в Басре… Ничего, Рукх скоро будет отрезан… Мы рассчитываем на то, что полицейские перейдут на нашу сторону… Кто тебе сказал, что они перейдут? Они, между прочим, вооружены… Ну и что, что вооружены?…» Рядом с Итале на обочину тротуара присели две женщины; одна из них кормила ребенка грудью, но говорили они тоже не умолкая: «И тут я ему и говорю: я яйца забыла!.. Ах ты господи, что ж это творится!» — печально вздохнула одна, а другая засмеялась: «А ты деньги копи и жди себе — вот что я ему сказала!..» Мимо, к противоположному концу улицы, пробежала группа людей; их сопровождал какой-то странный глухой рев. Потом человек тридцать не то подкатили, не то просто подтащили к баррикаде какой-то черный предмет: это оказалась пушка, и это ее металлические колеса так грохотали по булыжной мостовой. Всюду мелькали факелы, отбрасывая уродливые, будто кривляющиеся тени. Итале успел в свете факелов рассмотреть сидящих у самых его ног женщин. Ребенок на руках у одной из них был совсем мал; его головенка, покоившаяся на обнаженной материнской руке, казалась невероятно крошечной. Когда пушка наконец проехала мимо, Итале снова услышал негромкое причмокивание — это младенец сосал грудь — и суховато-спокойные голоса женщин: «…вот я и говорю, ой, ты бы лучше помолчал, старый козел, у меня и так на прошлой неделе цыплята не вывелись!» А рядом все продолжали шепотом спорить мужчины: «Улицы-то все… А ружья где взять?…» Итале сделал несколько шагов по улице и разыскал на баррикаде Санджусто.
Мятежникам потребовалось немало времени, чтобы как следует установить пушку, а потом снова укрепить развороченную этой махиной баррикаду. Мужчины то и дело подходили и давали советы насчет того, как лучше заряжать пушку, как поджигать порох. Некоторым же хотелось просто ее потрогать. Только у двадцати пяти мужчин из тех, что собрались по эту сторону баррикады на улице Эбройи, имелись ружья. Почти вся редакция журнала «Новесма верба» тоже была здесь. Но Карантая Итале не нашел. Кто-то сказал ему, что Карантай все еще на заседании ассамблеи; другие уверяли, что видели его на другой баррикаде, на улице Гульхельма. Итале вскарабкался на самый верх и, стоя прямо над пушкой, осмотрел оттуда площадь. Она была пуста и освещена лишь неровным светом факелов, да из окон дворца на булыжную мостовую падали полосы света. За чугунными воротами, ведущими в сад, тоже никого не было видно. И всю ночь никто у ворот так и не появился.
Несколько человек втащили на самый верх баррикады матрасы, за которыми можно было бы укрыться от выстрелов. Санджусто и Итале лежали рядом, устроившись поудобнее и не выпуская ружей, и внимательно следили за воротами. Оба не спали уже почти двое суток. Время от времени они обменивались краткими репликами.
— Что это там?
На соседней баррикаде, на улице Палазай, тоже что-то такое устанавливали, втаскивая наверх.
— Наверное, еще одну пушку притащили.
— Нет, эта штуковина прямо в небо смотрит.
В колеблющемся свете факелов разглядеть, что это такое, было невозможно. Итале не выдержал и положил голову на руки, то засыпая на какое-то мгновение, то просыпаясь и не успевая даже понять, что уснул. Ему казалось, что он качается в лодке на тихой поверхности озера, а руку свесил за борт, и крошечные волны время от времени ласково лижут ее, но все же невозможно понять, волны ли касаются его руки или просто влажный воздух над водой… Верной, разыскавший их на баррикаде, прилег с ними рядом, тихонько тряхнул Итале за плечо и что-то протянул, низко склонив к нему свое усталое, симпатичное, молодое лицо. Оказывается, он принес целую шапку яблок. Все тут же повеселели и принялись грызть яблоки, время от времени тихо переговариваясь.
— Как ты думаешь, Сорде, днем-то они выступят?
— Подождем, посмотрим.
— А по-моему, они тут из тяжелой артиллерии все сразу разнесут.
— Весь город? Лучше бы подождали да согнали побольше полиции. Хочешь яблочко, Франческо?
Но Санджусто уже снова спал.
— Рассвет скоро, — тихо промолвил Итале, и снова все замолчали.
На северо-западе над крышами мерцало розовое зарево, то затухая, то разгораясь вновь — что-то горело в Старом квартале. Там вообще все время что-то горело; немало пожаров случилось и в других районах города. Наконец зарево почти погасло. Побледнели и немногочисленные освещенные окна во дворце Рукх. Итале поднял голову: на серо-голубом небосклоне разгоралась заря. Он стряхнул с себя остатки сна и сел на косо лежавшем матрасе, глядя на восток, на дальний конец улицы Эбройи, которая резко уходила вниз, за гетто, раскинувшееся в низине между площадью и рекой и еще тонувшее в ночной мгле. Гетто горбилось крышами тесно стоявших домов, а слева от него виднелся Университетский холм, за которым Итале когда-то жил. На холме, высоко над городом, ярко горел крест на шпиле университетской часовни, дрожал, переливался, и этот золотистый свет струился по шпилю, летуче касался соседних крыш и каминных труб… Итале снова повернулся в сторону дворца и увидел, что его стены теперь залиты рыжеватым светом зари и выглядят удивительно теплыми и живыми на фоне мертвенно-серого западного края неба. Наступало чудесное летнее утро. Итале больше не чувствовал усталости, только есть хотелось ужасно. Несмотря на владевшее им возбуждение, голова работала спокойно и четко, мысли больше не скакали и не метались, а стали очень определенными и конкретными; он думал о том, каковы планы тех, кто сейчас находится в осажденном дворце, и о том, что в пригородах люди сейчас уже встали и принимаются за обычные свои дела, не в силах даже представить себе, что происходит в центре, и о том, каково это будет, когда тебя подстрелят посреди улицы, и ты почувствуешь руками и щекой холод булыжной мостовой. Итале любил Красной, любил островерхие темные крыши его домов, в которых сейчас еще спали люди, любил всегда солнечный Университетский холм, любил этот старинный дворец, залитый в эти минуты красноватым светом зари, любил эти улицы, вымощенные булыжником. Это был его город, его соотечественники, его день.
— Жаль, что я не побрился, — громко сказал он, и Санджусто понимающе кивнул, зевая во весь рот от усталости.
Друзья взобрались на самый гребень баррикады и стояли как бы между стенами замка и встающим солнцем. Голова у Итале была ясной, чувства еще более обострились, и он ощущал себя абсолютно счастливым, стоя вот так на баррикаде рядом с надежным другом, без оружия, любуясь равнодушным и спокойным светом зари, заполнявшим для него сейчас весь мир. У него ничего больше не осталось — ни оружия, ни убежища, ни будущего. Во имя этого дня, которого так долго ждал, он и прожил свою жизнь. Почти с нежностью подумал он о тех солдатах, что потеют от страха там, за мощными каменными стенами дворца. Сам он ни о чем не беспокоился. Да и о чем ему было беспокоиться? Мало того, стоя на вершине баррикады, он с трудом удерживался, чтобы не закукарекать, как петух, от радости, вызванной наступлением столь великолепного утра.