На повороте. Жизнеописание - Клаус Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вулкан — я его слышал, я оставался в сфере его влияния и тогда, когда искал забытья в благоухающей пучине сильно окрашенного по-восточноевропейски и уже выходящего за европейские пределы порока. Забытье, бывает ли оно? Проблематика, которая раздирает нашу цивилизацию, остается всегда современной, наличествует всюду, охватывает все наше сложное, неделимое бытие. О происхождении и характере перманентно обостренных кризисов, через которые проходим, односторонне гениальный Фрейд может сказать так же мало, как и односторонне гениальный Маркс, что означает, что корни нашего бедственного положения находятся одновременно в индивидуальной и социальной, эротической и экономической сферах. Мятежное либидо не менее взрывчато, чем революционная классовая борьба: сновиденчески-темное предостережение, зашифрованный протест, идущий из подсознания человека, перемешивается с раскатами из другой преисподней — общественной.
Забытье? Духовно бодрствующему человеку, наверное, нимало не возбраняются декорированные по-турецки публичные дома-купальни, равно и как более достопочтенные места. Впрочем, я не хочу преувеличивать своего интереса к разврату, как порой это с хвастливой застенчивостью делают известные «исповедующиеся». Что касается меня, то о греховных излишествах речь может идти столь же мало, сколь и об относящихся сюда пароксизмах раскаяния; уже оттого нет, что я, при всем знании подспудной связи между половыми и разрушительными побуждениями, самое эффектное удовольствие не воспринимаю ни как «излишества», ни как «греховность»: посему после своих зачастую несколько неразборчивых объятий я имею обыкновение пробуждаться отнюдь не по-христиански, когда кошки скребут на душе, а скорее (если это было приятное объятие) в язычески добром настроении. Но вряд ли жизнь, заполненная подобными развлечениями, не надоест быстро. Да я к ней и не стремился в это мое посещение опереточного Вавилона.
Кстати, Будапешт той поры ни в коем случае не был лишь злачным местом, он мог предложить удовольствия и развлечения совсем иного рода. Диктатура Хорти — в принципе и по своей сути точно так же враждебная духовности, как и всякий другой фашистский режим, — выказала при «унификации», сиречь угнетении интеллектуальной жизни, все же не такую убийственную последовательность и предусмотрительность, с какой, скажем, приступило к делу гитлеровское государство. В Венгрии 1937 года мог все-таки до некоторой степени безмятежно жить такой либерально настроенный гуманист и космополит, как барон Людвиг Хатвани, и даже, с некоторой осторожностью, заниматься литературой. Его положение, очень похожее на то, в котором столь долго пребывал Бенедетто Кроче в Италии Муссолини, разумеется, оставалось беспокойно-щекотливым и в любое время могло стать угрожающим.
Хатвани знал фашистские методы юстиции. Пламенный патриот, при всем вольтерьянском скептицизме и интернациональной устремленности, он нашел ссылку — сравнительно комфортабельную, безбедную ссылку в предгитлеровской Европе — невыносимой и добровольно вернулся на родину, заставив перед тем венгерскую сторону торжественно гарантировать полную безопасность такого шага. Гарантия или нет, Хатвани был арестован, едва ступив на возлюбленную мадьярскую землю. Вероятно, он бы и остался до конца своей жизни за решеткой, если бы за него энергично не вступилось тогда еще чуткое и влиятельное общественное мнение в Германии, Франции, Австрии и других странах. Протесты иностранных знаменитостей произвели впечатление: Хорти и его банда проявили умеренность и удовлетворились частичной конфискацией хатваниевского состояния; ограбленный, но еще не бедный барон был отпущен из-под ареста.
Я был его гостем во время моего будапештского пребывания. В элегантно-скромном дворце, где он обитал, в старой Буде, было оживленно и людно; некая интеллектуальная и общественная деятельность, которая благодаря известному налету тайно-конспиративного становилась еще более пикантной, но и слегка призрачной. Очень молодая супруга политически подозрительного вельможи тоже происходила из очень скомпрометировавшего себя дома: ее отец, депутат от социалистов, был убит «белыми» террористами. Одна из прежних спутниц жизни не один раз женатого, вообще очень неравнодушного к женской прелести барона — моя старая подруга Криста Хатвани-Винслоу — не угодила своей популярной антимилитаристской, антипрусской пьесой «Девушка в униформе», что, однако, не препятствовало чете Хатвани и дальше сердечно принимать ее у себя. В этом внешне столь респектабельном, роскошном обрамлении встречался сплошь подозрительный люд; строптивый сброд, потенциальное или активное résistance [203]. За ужином разговаривали о погоде: хотя дворецкий и считался достойным доверия, но осторожность все-таки рекомендовалась. После еды в курительном салоне маски сбрасывались и нашептывалось еретическое; заговорщики среди своих, бунтовщики в элегантных вечерних костюмах, некий изолированный отрядик стойких, хотя и несколько напуганных борцов за свободу.
«Внутренняя эмиграция» — в доме моего друга Хатвани я ощутил, что подобное существует. Там люди находились в оазисе свободы духа и сопротивления, посреди господства власти тоталитарно-авторитарного государства. Как трогательно! Как импозантно! Маленькая группа безвластных интеллектуалов — писателей и ученых, представителей богемы и аристократов — отважилась составить оппозицию всемогущему режиму. Может быть, ничего при этом и не выходило, кроме сдержанно-рискованного шушуканья в курительном салоне. Но все-таки это было что-то! Шушукались ли так в Германии? Нашлись ли и там они, осторожно отважные, боязливо воинственные враги тирании? «Внутренняя эмиграция», с которой я вошел в соприкосновение в Венгрии и о существовании которой в Италии мне сообщали, имела ли она своих представителей в недоступной зоне, потерянном отечестве?
Впрочем, дворец Хатвани отнюдь не был лишь местом встреч мадьярских конспираторов; собирался там и безобидно-светский народ отовсюду. Для меня важнейшим и милейшим знакомством, которым я обязан этому гостеприимному дому, является знакомство с одним молодым американцем ирландского происхождения: Томас Квин Кертис — тогда еще двадцатилетний — с тех пор стал известен в своей стране как писатель, особенно как театральный критик. Ко времени нашей встречи интерес его лежал прежде всего в области экспериментально-авангардистского кино. С этой сферой он вступил в контакт в Москве, будучи учеником и ассистентом великого Сергея Эйзенштейна. Еще больше, чем Эйзенштейном, он восхищался австрийско-американским режиссером и характерным актером Эрихом фон Штрогеймом. Кертис мечтал о том, чтобы поставить в Будапеште гротескный фильм à la Штрогейм, своего рода пародию на оперетту, насыщенный сатирой, иронией и психоаналитическим смыслом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});