Алексей Михайлович - Игорь Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какие простые и бесхитростные строки, какое искреннее смирение! «Хотя бы малою звездою там, а не здесь»… В иерархии ценностей средневекового человека смирение — христианская добродетель высшей пробы. Но много ли правителей смогли устоять перед соблазнами и не впасть в «грех властолюбия»? Тишайший устоял, оставив современникам и потомкам образ кроткого и почти идеального православного государя. «…Русские его почти обожествляют…» — замечали иностранные наблюдатели[347].
Разумеется, с современной точки зрения далеко не все поступки второго Романова безупречны. Не говоря уже о традициях советской историографии, ставившей в «вину» второму Романову расправу над участниками городских восстаний или выступления Степана Разина. Однако чаще всего подобные упреки имеют мало общего с реальной историей. Если кому и придет охота «судить» Тишайшего, то следует делать это, исходя из представления о «должном», которое существовало в его время. А в таком случае придется признать, что в Алексее Михайловиче неусыпно бодрствовал тот самый «внутренний цензор», который в просторечии называется совестью, а при обращении к истории — приверженностью к установленному закону и нравственным нормам.
Переходный характер эпохи, казалось, должен был внести в мировоззрение и мировосприятие Тишайшего двойственность и противоречивость. Ничего этого нет. Или почти нет. Культурный разлом лишь отчасти затронул Тишайшего. Его мир — это еще не расколотый и не утративший своей цельности старорусский мир. Несокрушимая вера Алексея Михайловича «перемалывает» все новации, «вставляя» их, как картину в раму, в привычный образ мира. Новые понятия и впечатления почти всегда осмысливались и воспринимались царем в пределах традиции. Иное же, не поддающееся переосмыслению, просто отторгалось. Если Алексей Михайлович и был подвержен рефлексии, то шло это скорее не от надломленного эпохой сознания, а от неуверенности в собственных силах, из-за страха не соответствовать царскому предназначению.
Вера Алексея Михайловича была очень теплой и непосредственной. Даже расхожая тема греха под его пером утрачивала свою отчуждающую этикетность. Обрушиваясь с упреками на нерадивых воевод, Алексей Михайлович грозит им страшными муками в аду, причем ад для царя — не холодная храмовая роспись, а всамделишная мука вечная неприкаянной, заблудшей души. Благочестивому царю искренне жаль виновника, теряющего через свое нерадение путь к спасению, и он, распекая его, вопиет: опомнись, покайся, покорись… «Не люто есть вспотыкатца, люто есть вспоткнувся не поднятца или угрязнувся не умытца», — писал Тишайший Матвееву, имея в виду в перефразе Иоанна Златоуста, конечно же, душевное возрождение и покаяние[348].
Взгляд на свое царское служение, как служение Богу, делало для Алексея Михайловича всякое непослушание и нерадение тяжким грехом. Вот почему в его грамотах угроза царского наказания непременно соседствует с напоминанием о наказании Божьем. При этом царское наказание для Алексея Михайловича — чуть ли не средство спасения, способ образумить и наставить на путь истинный провинившегося. Не случайно, сталкиваясь со случаями «злостного» ослушания, царь публично отказывался наказывать виновного, отнимал от него руки: теперь того уже ничто не исправит и не спасет в ответе перед самим Богом.
С детства усвоенная мысль о священном характере царской власти оборачивалась для Алексея Михайловича множеством вопросов, на которые никто, кроме него самого, не мог дать ответ. Иные из них оказывались чрезвычайно трудными, почти мучительными, но все же разрешимыми; на другие второй Романов так и не нашел ответа, спрятавшись за традиционные толкования, неполнота которых была уже очевидна для него самого. То было, если разобраться, обыкновенное бегство от действительности. Однако само «бегство», как это ни парадоксально, можно ставить в заслугу Алексею Михайловичу. Произойти такое могло из-за искренней религиозности царя, пытавшегося взвешивать свои поступки и поступки подданных на весах нравственности. Это было стремление во всем следовать Правде. При этом для царя религиозно-нравственные принципы не были просто обязательными формулами. Присказка «как, господине, без опасу жить, всегда надобе береженье», — была для него бесхитростным напоминанием того, что во всем, везде и всегда следует помнить о присутствии Бога.
Самое простое было воспринимать царское дело как Божье дело. Тем более что с XVI столетия льстивые греческие иерархи обращались к московским правителям «по чину царскому, как заступившему место Божия на земле»[349]. Евангелическое «царево сердце в руце Божией» разрешало многие сомнения и жизненные противоречия. В повседневных делах Алексей Михайлович вполне освоился с подобным взглядом на собственные решения и поступки. И в его писаниях царское дело — Божье дело. «Иду на Божью службу», «мы на Божьей службе», — роняет он в письмах родным. «Повелением всесильного, и великого, и бессмертного и милостивого Царя царем и Государя государем и всех всяких сил повелителя Господа нашего Иисуса писал сие письмо многогрешный царь Алексей рукою своею», — гордо провозглашает он, окончательно уверовавший в то, что его устами изрекается Божественная воля[350]. Чувствуется, что здесь — отражение целого мировоззрения, твердого убеждения в высоком предназначении.
В понимании Алексея Михайловича Бог проявляет себя во всех его, царя, решениях, пускай даже самых незначительных. Порой дело доходило до смешного. В 1664 году, оценивая очередные предложения Ордина-Нащокина относительно перемирных статей с поляками, Алексей Михайлович сообщал: «Статьи прочтены и зело благополучны и угодны Богу на небесех, а от создания руку его и нам грешным». Далее, однако, оказывается, что есть исключения. Выясняется, что неугодна Богу и «нам грешным», статья 33-я, которую, ссылаясь на Божью волю, приказано «вынять»[351].
По убеждению Тишайшего, в основе порядка лежит необходимость добровольного и сознательного послушания. Через послушание реализуется Божественная и царская воля. При этом сама «реализация» оказывалась в прямой связи с личностью государя. Иван Грозный, в приступах деспотического изуверства творивший Страшный суд на земле, не сомневался в этом своем праве. Потом, правда, он каялся, но лишь для того, чтобы в последующем с новым усердием приняться за старое.
В деятельности Алексея Михайловича богоизбранность получала иное осмысление. Также ратуя за полное послушание, второй Романов жаждет послушания добровольного, послушания в любви, не за страх человеческий, а за страх Божий. Отсюда и постоянный рефрен его грамоток: служить всем сердцем, с любовью. Наказание для него — мера тягостная и вынужденная, «покамест навыкнут иметь страх Божий». Такая мотивация заставляет несколько иначе взглянуть на уже не раз отмеченное стремление царя к учительству, его пристрастие к шумным угрозам, заканчивающимся прозаическим прощением и слезами облегчения. Это шло не от одного благодушия. Здесь основа мировоззренческая. «Кроткий и милостивый, он (Алексей Михайлович. — И.А.) лучше хочет, чтобы не делали преступлений, нежели имеет дух за них наказывать», — заметил по этому поводу Мейерберг[352].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});