Жажда жизни - Ирвинг Стоун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Были дни, когда Винсент беспокоился только о Тео, Иоганне и малыше:
«Пусть даже силы ко мне вернутся, дух окрепнет, и я снова захочу писать. Как я смогу брать деньги у Тео, когда они нужны ему для Иоганны и ребенка? Он не должен разоряться из—за меня. Он должен отправить свою семью в деревню, там мальчик будет расти здоровым и крепким. Я и так сидел у Тео на шее десять долгих лет. Разве этого мало? Не пора ли освободить его от такого бремени, чтобы он мог подумать о будущем. Нет, я решил твердо: теперь все должно принадлежать малышу!»
В основе всех этих мыслей лежал гнетущий страх перед возможными последствиями эпилепсии. Теперь он в полном разуме, он может распоряжаться своей жизнью. А вдруг следующий припадок превратит его в помешанного, в безумца? Вдруг мозг не выдержит напряжения? Вдруг он станет беспомощным, слюнявым идиотом? Что тогда делать бедному Тео? Запереть его в лечебницу для безнадежно больных?
Он преподнес доктору Гаше еще два полотна и стал допытываться у него правды.
– Нет, Винсент, – сказал доктор, – припадков у вас больше не будет. Отныне вы здоровый человек. Но далеко не все эпилептики так счастливы.
– А что в конце концов бывает с ними, доктор?
– Порой, если припадки следуют один за другим, они полностью лишаются рассудка.
– И уже никак не могут излечиться?
– Нет. Это для них конец. Правда, они могут протянуть несколько лет в какой—нибудь лечебнице, но здравый рассудок к ним уже не возвращается.
– А как же можно определить, доктор, выздоровеют они после очередного приступа или совсем свихнутся?
– Этого определить нельзя, Винсент. Но, послушайте, к чему нам говорить о таких печальных вещах? Давайте—ка поднимемся в мастерскую и напечатаем несколько литографий.
Четыре следующих дня Винсент не выходил из своей комнаты. Мадам Раву каждый вечер подавала ему туда ужин.
«Сейчас я здоров и в полном рассудке, – твердил он себе. – Я хозяин своей судьбы. Но когда начнется этот припадок... разум мой помрачится... я буду уже не в состоянии убить себя... а это – конец, смерть заживо. Ох, Тео, Тео, что же мне делать?»
На четвертый день, после обеда, он пошел к доктору Гаше. Доктор был в гостиной. Винсент направился прямо в кабинет, где он несколько дней назад оставил нагую женщину Гийомена. Он взял полотно в руки.
– Я говорил вам, что нужно вставить эту картину в раму, – сказал он доктору.
Доктор Гаше посмотрел на него с удивлением.
– Конечно, Винсент. На следующей неделе я закажу здешнему столяру деревянную раму.
– Ее надо вставить в раму сейчас же! Сегодня! Сию минуту!
– Винсент, Винсент, не говорите глупости!
Винсент свирепо посмотрел на доктора, шагнул к нему с угрожающим видом, потом сунул руку в карман куртки. Доктору показалось, что в кармане у Винсента револьвер и что он наставил его сквозь куртку прямо ему в грудь.
– Винсент! – закричал он.
Винсент вздрогнул. Он опустил глаза, вынул руку из кармана и кинулся бежать прочь.
Наутро он взял мольберт и холсты, пошел по длинной дороге к станции, взобрался на холм за католической церковью и сел писать среди желтой пшеницы, напротив кладбища.
Когда близился полдень и неистовое солнце безжалостно жгло Винсенту голову, вдруг целая туча черных птиц стремительно опустилась с неба. Птицы заполнили воздух, заслонили солнце, окутали Винсента тяжелым покровом тьмы, лезли ему в волосы, врывались в уши, в глаза, в ноздри, в рот, погребая его под траурно—черным облаком плотных, душных, трепещущих крыл.
Винсент продолжал работать. Он писал черных птиц над желтым полем пшеницы. Он не знал, сколько времени это длилось, а когда увидел, что картина закончена, сделал в углу надпись: «Стая ворон над хлебным полем», закинул мольберт за спину, добрался до кафе Раву, упал навзничь поперек кровати и заснул.
На следующий день, после обеда, он снова вышел из дома, но направился с площади Мэрии в другую сторону. Он поднялся на холм, обогнув замок. Один крестьянин видел, как он сидел на дереве.
– Это немыслимо! Я больше не могу! – услышал крестьянин его слова.
Немного погодя Винсент слез с дерева и вышел на вспаханное поле позади замка. Теперь это был уже конец. Он знал это еще в Арле, в тот первый раз, когда он почувствовал, что с ним творится неладное, но не нашел тогда в себе силы разом свести все счеты.
Ему хотелось сказать миру свое «прости». Несмотря ни на что, это все– таки чудесный мир. Как говорил Гоген: «Кроме яда, есть и противоядие». И теперь, покидая этот мир, Винсент хотел проститься с ним, хотел проститься со всеми друзьями, которые помогли ему найти свой путь, – проститься с Урсулой, чье презрение заставило его порвать с обыденной жизнью и стать отверженным; с Мендесом да Коста, который вселил в него веру в то, что рано или поздно он сумеет выразить себя и что именно это будет оправданием его жизни; с Кэй Вос, чье «Нет, никогда! Никогда!» глубоко врезалось ему в душу; с мадам Дени, Жаком Вернеем и Анри Декруком, которые научили его любить презренных и сирых; с преподобным Питерсеном, в доброте своей не смутившимся ни лохмотьями Винсента, ни его мужицкой грубостью; со своими родителями, которые, как могли, старались его любить; с Христиной, его единственной женой, которой судьба благоволила наградить его; с Мауве, который был его учителем в течение немногих незабываемых недель; с Вейсенбрухом и Де Боком, своими первыми друзьями—художниками; с дядей Винсентом, Яном, Корнелисом Маринюсом и Стриккером, которые называли его паршивой овцой в семействе Ван Гогов; с Марго, единственной женщиной, которая любила его и которая хотела убить себя из—за этой любви; со своими друзьями—художниками в Париже; с Лотреком, который вновь был заперт в лечебнице, теперь уже до конца своих дней; с Жоржем Съра, умершим в возрасте тридцати одного года от переутомления; с Полем Гогеном, нищенствовавшим в Бретани; с Руссо, который заживо гнил в своей грязной конуре близ площади Бастилии; с Сезанном, ожесточенным отшельником, уединившимся на холмах Экса; с папашей Танги и Руленом, раскрывшими ему красоту простых душ; с Рашелью и доктором Реем, согревшими его своей добротой, в которой он так нуждался; с Орье и доктором Гаше, этими единственными людьми, которые считали его великим живописцем; и, наконец, с дорогим братом Тео, так много страдавшим, так много любившим, самым лучшим, самым нежным из всех братьев на свете.
Но Винсент никогда не умел выражать свои чувства словами. Ему пришлось бы сказать свое «прости» красками.
Но сделать это не дано никому.
Он поднял голову и посмотрел на солнце. Он прижал револьвер к боку. Он спустил курок. Он упал, зарываясь лицом в жирную, пряно пахнувшую землю, которая мягко и упруго подалась под ним, словно он снова возвращался в материнское чрево.