Война и мир. Первый вариант романа - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты думаешь? — сказал князь Андрей.
— Да, и я скажу вам, на ком, — опять покраснев, сказал Пьер.
— На младшей Ростовой, — улыбаясь, сказал Андрей. — Да, я скажу тебе, что я мог бы влюбиться в нее.
— И влюбитесь, и женитесь, и будете счастливы, — с особенным жаром заговорил Пьер, вскакивая и начиная ходить. — И я всегда это думал. Эта девушка такое сокровище, такое… Это редкая девушка. Милый друг, я вас прошу — вы не умствуйте, не сомневайтесь. Женитесь, женитесь и женитесь.
— Легко сказать! Во-первых, я стар, — сказал князь Андрей, глядя в глаза Пьерy и ожидая ответа.
— Вздор, — сердито закричал Пьер.
— Ну, ежели бы я и думал, хотя я за сто миль от женитьбы, у меня отец… который сказал мне, что моя новая женитьба была бы единственное могущее его поразить горе.
— Вздор! — кричал Пьер. — И он полюбит ее. Она славная девушка. Женитесь, женитесь, женитесь, и не будем об этом больше говорить.
И, действительно, Пьер придвинул свои тетради и стал объяснять князю Андрею значение этих подлинных шотландских актов, но князь Андрей не слушал объяснения актов, не понимал даже все завистливое, скрываемое страдание Пьерa и опять повел разговор о Ростовых и женитьбе. Где была его тоска, его презрение к жизни, его разочарованность? Он, как мальчик, мечтал, делал планы и жил весь в будущем. Пьер был единственный человек, перед которым он решался высказаться, но зато ему он уже высказал все, что у него было на душе. То наивно, как мальчик, рассказывал свои планы, то сам смеясь над собою.
— Да, ежели бы я женился теперь, — говорил он, — я бы был в самых лучших условиях. Честолюбие мое всякое похоронено навсегда. В деревне я выучился жить. Привез бы воспитателя Николушке. Маша, которой жизнь тяжела, жила бы со мной. Зиму я приезжал бы в Москву. Право, мне точно семнадцать лет.
Они проговорили до поздней ночи, и последние слова Пьерa были: «Женитесь, женитесь, женитесь».
XIV
В первый день после своего ночного объяснения с матерью, где они решили, что князь Андрей должен сделать предложение, Наташа ждала его со страхом, что наступит та решительная минута, которая лишит ее лучшего ее счастья — надежды ожидания любви от всех мужчин, которых она встречала, — тех испытаний, которые она любила делать над каждым мужчиной, — полюбить ее. Наступит то время, когда будут и другие радости — быть дамой, ездить ко двору и т. д., но надо будет отказаться от прежних, привычных, веселых радостей. Ей страшно было, что приедет этот князь Андрей, который один из всех мужчин более всех нравился ей, и сделает предложение. Но он не приехал, и на другой день она уже нетерпеливо и страстно ждала его и боялась, что он не приедет.
Ежели бы она умела сознавать свои чувства, то она увидала, что нетерпение это проистекало не из любви, но из страха оказаться смешною и обманутою в глазах себя, и матери, и Пьерa, и, ей казалось, всего света, который знал или узнает то, что было и как она надеялась.
В этот день она была тиха и пристыжена. Ей казалось, что все знают ее разочарование и смеются над ней или о ней жалеют. Вечером она пришла к матери и расплакалась, как ребенок, в ее постели. Сначала слезы ее были слезы обиженного, оскорбленного ребенка, который сам отыскивает свою вину и, не находя ее, спрашивает, за что он наказан, но потом она рассердилась и объявила матери, что она вовсе не любит и никогда не любила князя Андрея и не пойдет за него теперь, пускай он, как хочет, будет просить ее. Но будет ли он еще просить ее? Этот вопрос ни на минуту не оставлял ее, и с этим мучительным, неразрешимым вопросом она заснула.
«Он такой странный, такой непохожий на всех остальных. От него все может случиться, — думала она. — Но все равно, кончено. Теперь я об нем больше не думаю, а завтра надеваю папашино именинное голубое платье, любимое Бориса, и буду весела целый день».
Но, несмотря на твердое решение забыть все и возвратиться к прежней жизни, несмотря на голубое папашино платье, несмотря на полосатое с кружевами, в котором, по приметам, бывало всегда еще веселее, Наташа не могла уже войти в прежний ход жизни. Все ее обожатели были у них за эти дни, и Борис, и еще другие, все они так же смотрели ей в глаза и восхищались ею, но все это было невесело, и при них еще живее вспоминался ей князь Андрей, и беспрестанно она краснела и раздражалась; ей все казалось, что они знают и жалеют ее. Мысль о возможности замужества и серьезный взгляд на все это матери незаметно для нее самой всю переродили ее. Ей в душе уже не могло быть весело по-прежнему.
Когда один раз вечером графиня стала успокаивать Наташу, говоря ей, что отсутствие князя Андрея очень естественно, что перед таким важным решением ему, вероятно, надо много сделать и обдумать, — что необходимо ему, вероятно, согласие отца, — Наташа, вслушивавшаяся сначала в слова матери, вдруг прервала ее.
— Перестаньте, мама, я и не думаю и не хочу думать. Так, поездил и перестал, и перестал. — Голос ее задрожал, она чуть не заплакала, но опять оправилась и весело продолжала: — И совсем я не хочу выходить замуж. И я его боюсь. Я теперь совсем, совсем успокоилась…
На другой день после этого разговора Наташа в том самом голубом платье, которое было ей особенно известно за доставляемую им по утрам веселость, ходила по большой пустой зале, которую особенно любила за сильный резонанс, который был в ней, и, проходя мимо каждого из зеркал, всякий раз взглядывала в него и всякий раз, останавливаясь на середине залы, повторяла одну музыкальную фразу конца керубиновского хора, особенно понравившегося ей, прислушиваясь радостно к той (всякий раз как будто неожиданной для нее) прелести, с которой эти звуки, переливаясь, наполняли всю пустоту залы и медленно замирали. Она останавливалась, победительно улыбалась и продолжала свою прогулку, ступая не простыми шагами по звонкому паркету, но на всяком шагу переступая с каблучка (на ней были новые любимые башмаки) на носок, и так же радостно, как и к звукам своего голоса, прислушиваясь к этому мерному топоту каблучка и поскрипыванию носка: ток — тип, ток — тип. И опять она, проходя мимо зеркала, заглядывала в него. «Вот она я! — как будто говорило выражение ее лица при виде себя. — Ну и хорошо». Лакей хотел войти, чтобы убрать что-то в зале, но она не пустила его и, затворив за ним двери, продолжала свою прогулку.
Она находилась в то утро опять в том любимом ею привычном состоянии любви к себе и восхищения собою. «Что за прелесть эта Наташа, — говорила она опять про себя словами какого-то третьего собирательного мужского лица, — хороша — голос — молода, и никому она не мешает, оставьте только ее в покое. Toн-то-то-то», — пропела она и опять, как припев, затопали каблучки и заскрипели носочки. Она даже не могла удержаться и громко засмеялась своей радости.
В это время в передней отворилась дверь подъезда, кто-то спросил — дома ли? — и чьи-то шаги.
Наташа смотрела в зеркало, но она не видала себя. Она слушала звуки в передней. Когда она увидала себя, лицо ее было бледно и вдруг покраснело. Это был он, настоящий он. Она это верно знала, хотя чуть слышала звуки из затворенных дверей.
Она вошла в гостиную.
— Мама, Болконский приехал, — сказала она. — Мама, это ужасно, это несносно. Я все кончу, — проговорила она озлобленным голосом. — Я не хочу мучаться.
— Что ж, проси, — сказала графиня со вздохом вслед за Наташей вошедшему лакею и подтвердившему известие Наташи.
Князь Андрей вошел и с спокойным лицом поцеловал руки дам и стал говорить про мадемуазель Жорж. Князь Андрей говорил все это более спокойно, чем когда он говорил это в других гостиных. Он смотрел на Наташу, и взгляд его был так же холоден и спокоен, как когда он смотрел на Анну Павловну. Князь Андрей в своем житейском опыте умел усвоить себе то необходимое искусство говорить одним ртом и смотреть, не видя, то искусство, которое все мы прилагаем бессознательно, когда глаза наши останавливаются упорно на одном предмете, и мы его не видим, или когда произносим заученные слова, не думая о них, и которое сознательно прилагается, когда мы хотим, не испугавшись, смотреть на что-нибудь страшное или произнести трогательные слова без дрожания голоса, — искусство, которое состоит в том, чтобы как будто раздвинуть два механизма — внешних проявлений и внутренней душевной жизни — так, чтобы тот вал, шестерня, ремень — та передача механизма, которая в нормальном состоянии существует между этими двумя механизмами, не существовала более. У князя Андрея были умышленно раздвинуты эти механизмы, когда он смотрел и говорил, и он чувствовал, что, ежели бы восстановилось это сообщение, он бы не мог так смотреть и говорить, и бог знает, что бы вышло. От этого он старательно не давал колесу от внешних проявлений цеплять за душевную жизнь, и оттого был так слишком неприятно прост и спокоен. Наташа в ту же минуту поняла, что тут что-то было неестественное и непонятное, и она с упорным и неучтивым любопытством и волнением смотрела, ни на секунду не спуская глаз, на лицо князя Андрея. Графиня не слушала князя Андрея, не понимала, что он говорил ей (она не слыхала даже того, что он сказал о своем отъезде). Она беспрестанно вспыхивала, краснела, как девочка, и взглядывала на дочь. Графиня за эту неделю так много передумала и перечувствовала об этом предстоящем объяснении, что она теперь только думала о том, что неужели вот оно пришло уже, это страшное мгновение, и что вот надо или не надо встать и уйти под каким-нибудь предлогом, оставив их для объяснения. Поговорив о театре, графиня встала.