Соловки - Василий Немирович-Данченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что, одолевает скука? Хочется в мир, отец Авраам?
— Отчего?.. Никогда не томит. Не зовет туда. Ну, впрочем, два месяца было. Доселе не забыл. Я уж лет пятнадцать состоял. Летом как-то раз стою у пристани, и приехали к нам богомолки да богомольцы. Кто-то из них и запой песню. Так я и дрогнул. Точно с той песни что у меня в сердце оборвалось… Даже похолодел весь… Едва-едва в келью добрался. Как пласт на пол упал, да до вечера и пролежал так… На другой день еще хуже… Все песни в голове… Хожу по лесу, начну псалом — а кончу песней.
Бью поклоны в соборе, а в глазах не иконы — поле зеленое, село родимое… Сад барский, да река синяя внизу излучиной тянется… а по-за рекой степь, наша степь, и по ней низко-низко туман виснет, не колышется, только вширь ползет, расстилается. Слезы, бывало, по лицу так и катятся… До того доходило, что бежать из монастыря думал… Да, слава Господу, опамятовался. Пошел к архимандриту и в самую тяжкую работу попросился. Месяца полтора прошло так, что вечером, как придешь домой в келью, так, не доходя кровати, в углу свернешься, шапку под голову, и до утра — словно мертвый… Отошло тогда… Больше не бывало. Известно, Господь испытывал!
— А бывали такие, что не выдерживали таких испытаний?
— Бывали, как не бывать! Малодушие это, ну, дьявол и пользуется, шепчет в уши и перед глазами живописует. Не соблюдешь себя и сгинешь, как червь. Один в монастыре у нас на что пустился, чтобы рясу сбросить: донес следователю, что-де он убийство совершил. Ну, его в острог в Архангельск, стали справки собирать — никакого такого убийства и не бывало. Ну, его из монастыря и выключили. Что же бы ты думал — с вина человек через год сгорел…
— Кстати, правда ли, что рассказывал архимандрит Александр о своей поездке на английские корабли во время осады монастыря?
— Должно быть, у Максимова читали? Просто англичане потребовали сдачи монастыря — им и отказали. У нас одному монаху ввиду неприятеля пришлось за порохом в Архангельск отплыть!
— И удалось?
— Еще бы. Крест за это получил. Ему дали лодку и отпустили. В три дня он в город попал. И погоня была. Ко дну пустили бы, если бы поймали. Он и причастился перед поездкой. Ведь на смерть шел. Впрочем, и монастырь-то защищался не для сбережения своих сокровищ. У нас одни стены оставались. Все драгоценности, деньги, документы, даже ризы с образов были отправлены в Сийский монастырь на хранение. А англичане сильно добирались до нас. Стреляли. Бомбы внутри зданий разрывались. Ну, и Господь показал свое чудо: не токмо человека не убило и не ранило — ни одной чайки, ни одного яйца птичьего не тронуло. Чайки же и задали англичанам. Как те стали палить — они и поднялись. Тысячами налетели на неприятеля, да сверху-то корабли их и самих англичан опакостили… Умная птица!
— Ну, а мужество духа, бодрость, действительно были обнаружены монахами, как писал Александр?
— И этому не вполне верь. Перетрусили некоторые до страсти, упали на землю и выли. Да и как не спужаться — мы народ мирный, наше дело молитва да труд, а не сражение. Такого страха и не увидишь нигде. Да вот спроси у о. Пимена — он был в то время!
Я обратился к только что вошедшему о. Пимену. Это был высокий, худой монах с длинною седою бородой, сгорбленный, едва передвигавший ноги. Он подтвердил, что действительно монахи очень тогда «испужались».
— Вот какое у них мужество было. Человек пятьдесят порешительнее было!
— Что же, когда из Архангельска возвратились с порохом?
— К тому времени англичане уж домой убрались. Раньше-то мы не запаслись. Задним умом крепки!
— Как не спужаться, — продолжал старик. — Поди, если попадет — ноги тоже протянешь. Бонба, она не пожалеет, у ней разуму нет… Нешто она понимает, в кого летит. У ней все виноваты!
Разговаривая с монахами, я не раз убеждался, как фанатически привязаны они к своей обители. Простые послушники с озлоблением отзываются о каждой попытке местной администрации вмешаться в их дела. Монахи, когда им предлагали отсюда ехать настоятелями в другие монастыри, заболевали от отчаяния и умирали. Это своего рода тоска по родине. Добровольно из них не выезжает никто. А между тем к этому средству еще недавно прибегали архимандриты, чтобы отделаться от надоедавших им или почему бы то ни было неприятных им монахов.
«В других обителях, правда, богато живут, рясы шелковые носят, да у нас все лучше. У нас настоящее пустынножительство»…
Обитель для них отечество. Она заменяет им все — семью, родину.
«У вас в Рассее», — говорят монахи. «Завтра назад в Россию едете?» — «Ну, как у вас в России народ живет?» — «То в России, а то у нас!»
XIX
Соловецкая тюрьма и ее арестанты
Соловецкий монастырский острог вместе с Суздальским едва ли не последние остатки старого времени, ужасов, когда-то пугавших наших предков и получивших на страницах истории свое место.
Сколько крови пролилось на эти сырые, холодные плиты, сколько стонов слышали эти влажные, мрачные стены! Каким холодом веет отсюда, точно в этом душном воздухе еще стелется и расплывается отчаяние и скорбь узников, тела которых давно истлели на монастырском кладбище. Невольный трепет охватывал меня, когда я вступал в ограду этой исторической темницы. Князья, бояре, митрополиты, архиереи, расколоучители, крамольники томились когда-то за этими черными, насквозь проржавевшими решетками. Сотнями свозили сюда колодников со всех сторон России. Тут всегда страдали за мысль, за убеждение, за пропаганду. Цари московские часто ссылали сюда своих приближенных. Петр наполнял кельи этого острога людьми, не преклонявшимися пред его железной волей. Измученные, часто прямо от пытки, с вырезанными языками и ноздрями, сюда отправлялись искатели истины, за заблуждения на пути этого искания. Одиночество, суровые условия жизни ожидали их здесь, вплоть до могилы или нового мученичества. Расколоучители иногда отсюда посылались внутрь России, где их живьем сжигали в деревянных срубах. Это была наша старорусская инквизиция. Соловецкая тюрьма, когда к ней приближаешься, кажется такою же громадною, многоэтажною гробницей, откуда вот-вот покажутся, открыв свои незрячие очи и потрясая цепями, бледные призраки прошлого. Суеверный страх охватывает вас, когда вы входите в узкую дверь темницы, за которой тянется вдаль черный коридор, словно щель в какой-то каменной массе.
Снаружи, перед вами, ряды узких окон. Порою в некоторые выглянет бледное-бледное лицо… Нет, это галлюцинация!.. Тройные ряды рам и решеток едва ли пропускают свет в одинокую келью заключенного.
Кто попал в Соловецкий острог, тот позабыт целым миром. Он схоронен заживо. О нем не вспомнит никто. Пройдет двадцать, тридцать, сорок лет — он увидит только лицо своего сторожа. Тут содержатся преступники против веры. Теперь здесь лишь два арестанта. Кроме того, живут в тюрьме двое «не в роде арестантов» по официальной номенклатуре.
На меня тюрьма произвела отвратительное впечатление. Эта сырая каменная масса внутри сырой каменной стены переносит разом за несколько веков назад. Жутко становилось мне, когда я подходил к ней. На лесенке у входа сидело несколько солдатиков. Для двух арестантов содержатся здесь двадцать пять солдат с офицером.
— Что, братцы, можно осмотреть тюрьму?
Все переглянулись; молчание. Явился старшой. Оказалось, что арестантов видеть не позволяется… Они помещены в верхнем коридоре; но остальные коридоры видеть можно.
Я вошел в первый. Узкая щель без света тянулась довольно далеко. Одна стена ее глухая, в другой — несколько дверей с окошечками. За этими дверями мрачные, потрясающе мрачные темничные кельи. В каждой окно. В окне по три рамы, и между ними две решетки. Все это позеленело, прокопчено, прогнило, почернело. День не бросит сюда ни одного луча света. Вечные сумерки, вечное молчание.
Я вошел в одну из пустых келий. На меня пахнуло мраком и задушающею смрадною сыростью подвала. Точно я был на дне холодного и глубокого колодца.
Я отворил двери другой кельи — и удивился. В этой черной дыре комфортабельно поместился жидок — фельдшер местной команды. Он был, как у себя дома. В третьей жил фельдфебель. Второй коридор этажом выше — то же самое.
— Тут никого нет?
— Есть, только «не род арестантов». Д_о_б_р_о_в_о_л_ь_н_о сидят.
«Кто решится жить добровольно в такой ужасной трущобе?» — и я вошел к одному из этих странных узников. Передо мною оказался высокий высохший старик. Как лунь, седая голова едва держалась на плечах. Глаза смотрели бессмысленно, губы что-то шептали. «Арестантом тоже был когда-то. Ему уж сто два года», — пояснил солдат. — Что же, он освобожден?
Оказалось, что лет шестьдесят тому назад этого старика посадили в Соловецкую тюрьму и позабыли о нем. Только лет двадцать назад вспомнили — и он был освобожден. Когда ему объявили об этом — было уже поздно. Старик помешался за это время. Его вывели из тюрьмы, он походил-походил по двору, глупо и изумленно глядя на людей, на деревья, на синее небо, и воротился назад в свою темничную келью. С тех пор он не оставлял ее. Его кормят, дают ему одежду, иногда водят его в церковь. Он подчиняется всему, как ребенок, и ничего не понимает. Где-то у него осталась семья, но во все продолжение своего заточения ни он о ней, ни она о нем ничего не слышала. Какая печальная жизнь! Что может сравниться с этим!