Черная молния вечности (сборник) - Лев Котюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У околобиблиотечных людишек в ксероксах и перепечатках свободно переходили из рук в руки «Архипелаг Гулаг», «В круге первом» и даже гениальные «Колымские рассказы» забитого, забытого, обиженного судьбой и соратниками по перу Варлама Шаламова.
И читалось запретное ночами напролет, до красных кругов в глазах.
А в незримом – дьявольским образом обращались красные круги в кровавые колеса. И убыстряло, напрягало чудовищный ход всепожирающее, живое колесо Истории.
Ревел адский огонь в черных дырах сатанинских, и беспощадно, с дыхом железным, вращалось и вращалось Вселенское колесо.
Но в библиотечной тиши чудилась бесконечная недвижность, чудилось, что все давным-давно свершилось и прошло, что ничего никогда уже не будет и быть не может даже после конца света. И совсем уж глупо мечталось о собственных ненаписанных книгах, которые, подобно «Архипелагу Гулагу», тоже будут запретны. И хотелось в меру пострадать незнамо за что… В страдальчестве тайном великая, последняя любовь грезилась…
Но иные содумники юных лет страдали без утайки, гордились и дорожили своим открытым страдальчеством. Но не желали понять и признать, что не стоят выеденного яйца их натужные страсти, что время кровавого страдальчества принадлежит другим. Но личные пустые страсти упорно множились на несущественные общественные, нули множились на нули, мороча сознание иллюзией больших чисел, путая все здравые выкладки и расчеты. И несуществующее путалось с существующим. О, сколь многое путалось!.. И по сию пору путается – и в ногах, и в мозгах, и в незримой пустоте паучьей.
А библиотека Литинститута была замечательной, поклон ей благодарный. Но вот книг Владимира Набокова в ней, увы, не было. А без Набокова, как и без Шолохова, нельзя представить отечественную словесность 20-го века.
Оно, конечно, можно – и даже вполне возможно. Ведь обходятся иные наши борзописцы без «Тихого Дона» и без «Других берегов», да еще их творцов постыдно хают. И ничего – не обеднели духовно и утробно, и честно числятся в литературоведах, критиках, а Солженицын аж в пророках. И даже чего-то там сочиняют и учат-поучают в том же самом благословенном Литинституте имени Горького с несгибаемой глупостью и самоуверенностью, как и в старорежимные годы, но уже не при Союзе писателей СССР.
И вот как-то, не помню уж по какому поводу, в разговоре о Бунине, которого Рубцов очень ценил, возникла фамилия Набоков. Есть, дескать, в эмиграции русский писатель, превзошедший славой настоящего Нобелевского лауреата, но настолько ярый, злобный антисоветчик, что лучше помалкивать. И всеведущий товарищ без лица и фамилии многозначительно обвел рукой стены.
Стены общежития Литинститута имели уши – и очень, очень хорошие. Все это прекрасно знали, но особо не таились от сих «всеслышащих ушей», а в хмельном виде и подавно. И напрасно иные обитатели нынешней всепрослушиваемой России гордятся своей, завоеванной в битвах с коммунистическими хищниками, свободой. Свободой лживой и брехливой. И в давние стукаческие времена можно было говорить о чем угодно. Но не с каждым!..
И, в первую очередь, с пережившими всё и вся нонешними свободолюбивыми брехунами.
Меня почему-то развеселила столь необычная для советского звукоряда фамилия. Я хмыкнул и брякнул что-то вроде:
– Боков! На – Боков!.. – и совсем уж бездарно вспомнил и переиначил злую эпиграмму: – Ничего глубокого нет в стихах Набокова у Бокова!
Кое-кто хохотнул, а Рубцов молчал и отстраненно помаргивал. Имел он такую слабость в подпитии: моргает, моргает – и молчит, будто кого-то из себя выгоняет. Морг, морг ресницами, того гляди бабочки васильковые из глаз вылетят. Выпорхнут и тотчас сгорят налету. Проморгается, колко, неузнаваемо скользнет взглядом по смутным лицам, – и дыхнет из усталых, измученных глаз, и пронзит тебя до оторопи настороженное чужое нечеловеческое ожидание. До озноба, до немыслимого протрезвления пронзит чужая явь, грядущая, смертельная. И с ужасом отчетливо поймешь – нет передыху и нет конца этому страшному неземному ожиданию. И нет ему ответа и исхода ни при жизни, ни после смерти.
О, как умеют застращать, извести под корень надежду во времени демоны ожидания! И как приходит к человеку слабое понимание, что терпение и ожидание совершенно разные понятия, что ожидающий всю жизнь вечности остается во времени навсегда.
А Рубцов, проморгавшись, раздраженно, как на тусклый свет, буркнул:
– При чем здесь Боков? Набоков!.. Слышал!.. – и добавил совсем раздраженно: – Что тебе надо от Набокова?!
– Абсолютно ничего! – с ухмылкой ответствовал я.
– Ну и хорошо, что ничего… Вот и хорошо… – и круто переменил тему общего трепа, поскольку запасы спиртного на столе сгинули, как последние огни в ночном поле.
Теперь-то я понимаю, отчего он так резко оборвал меня. Естественно, не по причине досрочной убыли питья, хотя и этот факт имел место, а по причине всезнайства человека без лица и фамилии. Но, думаю, он не лукавил, когда обронил впоследствии, что ничего не читал из Набокова.
А слышал он о Набокове, мне думается, в годы проживания в Ленинграде от своего приятеля Эдика Шнейдемана. Шнейдеман принадлежал к подпольным литераторам, в этом кругу замкнуто вращался и безвестный в ту пору Иосиф Бродский. Много запретного ходило тогда в списках по рукам, но Набоков, видимо, не успел дойти до Рубцова.Волей-неволей возвращаюсь к унылой теме страданий, гонений, репрессий.
В те годы в Питере-Петрограде-Ленинграде царил жирнолицый песнопевец Александр Прокофьев, разменявший свое незаурядное дарование на службе ЧК-ОГПУ-НКВД-КГБ, а в поздние времена на торопливый, потный, вонючий российский холуяж. Он зорко «покровительствовал» молодым талантам и служил властям не за страх, а за совесть. Удивительно, но и он, подобно Твардовскому, «не заметил» восходящей звезды полей Николая Рубцова. А может, и действительно не заметил, поскольку обзирал поэтический небосклон через растущий бугор собственного брюха. Увы, но иным субъективным людям жирные животы застят не только подножный обзор.
Александр Прокофьев, а для соратников коротыш Сашка из железных ворот ГПУ, предпочел поиску новых имен в русской поэзии иную позорную тайную стезю, прославившись организацией и руководством бездарного судилища над Иосифом Бродским.
Но так ли уж бездарным?! Кто бы знал Бродского, не вспыхни над его кучерявой лысиной сухая гроза советского правосудия?!
Прокофьев верно и бесповоротно на гнусном судилище помог обрести мелкому диссиденту громкое литературное имя в Отечестве и, в первую очередь, за рубежом. И не будь лауреата Ленинской премии Прокофьева в прокурорах – как знать, стал бы Бродский Нобелевским лауреатом.А вот Набоков так и не был замечен Нобелевским комитетом, хотя, казалось бы. Видимо, недостаточно антисоветчен оказался, ибо тайные уколы в адрес коммунистического режима в его писаниях можно счесть на пальцах, в отличие от громокипящего, бескомпромиссного Бунина. И остается лишь удивляться, за что и про что столько лет он был запретен у себя на родине. Может, за тягомотную «Лолиту»?! Но Набоков и без «Лолиты» великолепен. Ведь издавали же Бунина без «Окаянных дней», – и не умалился резкий, великий талант. Писатель – раб своего таланта. И вовек нет ему свободы от своего дара Божьего, ибо высшая свобода есть рабство Божье. Но раб, понимающий, что он – раб, во сто крат вольней субъектов, числящих себя владельцами и распространителями так называемого свободомыслия.
Набоков был рабом своего яркого таланта. Но не дремали бесы и демоны, реяли вкруг незримого света – и бубнили, бубнили, бубнили, не ведая устали и хрипоты, на ухо гению:
«…Не раб, не раб, не раб!!! Хозяин, хозяин, хозяин!!! Никто никого не любит!!! Никто никого!!! И Бог никого не любит!!! И зло не есть безумие!!!..»
Невозможно представить, чтобы Набоков, подобно Рубцову сказал:О чем писать?! На то не наша воля!
Эх, как это проглядел Рубцова лисьеглазый Прокофьев?! Забавное бы состоялось судилище! Ведь было за что, в отличие от неопределенно-туманного, скучного Бродского с его непрозрачными намеками. Ну хотя бы за это:
Я в ту ночь позабыл все хорошие вести,
Все призывы и звоны из Кремлевских ворот.
Я в ту ночь полюбил все тюремные песни,
Все запретные мысли, весь гонимый народ.
Или:
Стукнул по карману – не звенит!
Стукнул по другому – не слыхать!
В коммунизм, в безоблачный зенит
Полетели мысли отдыхать.
И можно подытожить совсем аморальным, антиобщественным с явной манием величия:
Мне поставят памятник
На селе.
Буду я и каменный —
Навеселе.
Проглядели, черт возьми! А может, сбило с толку то, что Рубцов, не в пример злостно тунеядствующему Бродскому, работал в горячем цехе Кировского завода. Да он всю жизнь с малых лет работал, а не срывал «цветы удовольствия» и не порхал по райским, хмельным кущам певчей птахой, как ныне почему-то кое-кому кое-где кажется. Нет, не годилась его кандидатура в Нобелевские лауреаты, – и иной объект выбрали всевидящие демоны и бесы на сию роль. А жаль! Жаль, что Рубцов, как и Набоков, не пополнил ряды русских писателей под сенью Нобелевских лавр.