Гадкие лебеди кордебалета - Бьюкенен Кэти Мари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она зарделась, сказала, что принесет воды, и убежала.
Когда я в следующий раз пошла с Эмилем на склад, я рассказала ему про вату с уксусом и попросила не смотреть.
— Да ты не переживай, — он повернулся спиной. — Я вот только отложу пару су, и мы заживем своим домом.
Я торжествующе улыбалась, даже с болтающимися у колен панталонами. Он представлял меня рядом и в будущем. Он хотел, чтобы мы сняли свою комнату. Я была не просто очередной девицей, звеном в цепи.
Так что теперь, в те дни, когда «мне поклонялись» — а это происходило почти ежедневно, — у меня появились два новых дела. Во-первых, я стираю кусочки ваты — у колонки, в шести домах от нашего. Потом раскладываю их сушить на самой верхней полке кладовой. Второе мое дело — это поставить маленький крестик в календаре, который я стянула со стола у Бюснаха. Старый козел это заслужил, заставив меня ждать почти полчаса. Он извинился и вышел из кабинета, сказав, что буквально за минуту выяснит, почему клерк, ведающий выплатами, не может найти мое имя в своем списке. Но я-то слышала, как он хихикал в коридоре вместе с месье Мартином и никуда не спешил. Он не заметит пропажи календаря. Нет. Календарь лежал на захламленном столе, раскрытый на странице, обещавшей яркие осенние листья. А все листья уже давно облетели.
Обложка у этого календаря кожаная, с золотыми буквами, а странички с фигурной каймой разрисованы снежинками, клубникой или желто-красными листьями, в зависимости от месяца. На каждой странице что-то написано причудливыми буквами с завитушками, которые потом превращаются в виноградные усики. Как-нибудь я спрошу у Мари, что там написано, но пока я храню календарь в тайнике между каминной доской и стеной. Я достаю его только поздно ночью и ставлю маленький крестик, если в этот день мне поклонялись.
Зачем я это делаю? Может быть, мне хочется найти применение хорошенькому календарю. Может быть, я считаю, что это важный день, пусть даже на десять важных у меня приходится один обычный. Мне нравится ставить крестики, подсчитывать их, видеть, что их двадцать семь, а ведь вчера было только двадцать шесть.
При мысли о том, что у меня теперь роль со словами, я будто купаюсь в розовом свете. Я стаскиваю костюм прачки через голову и небрежно стягиваю завязки у ворота. Нам говорят так делать, чтобы они не падали на пол.
— Вечно спешишь, — замечает Колетт, еще одна из прачек, которая мне совсем не нравится. Из ее декольте вечно все вываливается, и она постоянно ошивается в коридоре рядом с актерами-рабочими и даже с Бюснахом. Вчера она даже при всех поправила грудь в вырезе и сама себя погладила.
— Как персики, — сказала она Пьеру Жилю, — сладкие.
— Хочу посмотреть пьесу, — говорю я, и это правда.
Сразу после картины с прачечной идет сцена с рабочими. Они стекаются в город с холмов Монмартра и Сент-Уэна. Именно тогда впервые появляется Эмиль — каменщик. Он идет по сцене в белых холщовых штанах, с мастерком в руках и половиной багета под мышкой. Когда красноватый свет газовых ламп освещает витрины — такие же, как на рю Пуассонье, легко представить, что это на самом деле раннее утро в Гут-д’Ор. Если я не буду копаться и болтать с Колетт и если мне повезет, то я успею к тому моменту, когда Эмиль остановится посередине сцены и будеть греть руки дыханием. После этого картина становится сладкой, как сироп. Кровельщик по имени Купо сторонится рабочих, заходящих в «Западню» выпить, оставляющих разум на дне стакана и вовсе не спешащих в свои кузни и мельницы. Он останавливает Жервезу на тротуаре, признается ей в любви и выслушивает ее небольшой монолог о том, как она хочет жить. «Моя мечта — спокойно работать, иметь постоянно кусок хлеба и жить в своей комнатушке, чтоб было чисто. Ну, стол, кровать, два стула, не больше»3, — говорит она. Сплошной сироп, конечно, но я глотаю комок в горле и вижу слезы на глазах других девушек. Это наша общая мечта. Когда Купо предлагает Жервезе выйти за него замуж и обещает исполнить все ее желания, а она соглашается, мне кажется, что она еще может выбраться из трущоб Гут-д’Ор. В этой части пьесы еще полно надежды.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Колетт насмешливо фыркает.
— Ты просто хочешь поглядеть на Эмиля Абади.
— И что?
Она пожимает плечами и стаскивает рубашку через голову, выставляя напоказ свои огромные груди.
— Он грубиян.
Я тоже пожимаю плечами.
— Ты так не думаешь? — допытывается она.
— Нет. Ни капельки.
Она кривит рот и прикусывает пухлую нижнюю губу ровными зубками, как будто в задумчивости.
— По крайней мере он невежливый.
Я встряхиваю платье прачки, чуть не задев ее по подбородку, и кидаю его в кучу на руках у костюмерши.
— Просто он не любит, когда ему сиськи в лицо тычут, — говорю я и ухожу, оставив Колетт снимать юбку.
Как обычно, после своей картины Эмиль подходит к нашим местам, не сняв штанов каменщика. Но он не садится рядом со мной и не начинает дразнить осторожными поцелуями в шею. Вместо этого он останавливается у прохода и кивком подзывает меня. А потом даже не удосуживается подождать. Я бегу за ним и окликаю его, только когда мы оказываемся на другом этаже. Он все равно не останавливается.
— Ну, — я догоняю его у дверей склада и то только потому, что он остановился открыть замок. — Как тебе эта фраза про мыло?
Но он не смеется и не говорит, что мне стоило бы попросить у Бюснаха упоминание в программке или собственную ложу. Он мрачно смотрит на меня, на миг оторвавшись от замка.
Вместо того чтобы лечь, я сажусь. Он делает шаг вперед, я отвожу глаза под его ледяным взглядом, а потом он хватает меня, переворачивает и бросает на диван.
Все происходит мгновенно — он задирает мне юбку, спускает панталоны, входит в меня сзади, а через минуту уже застегивает штаны.
Я переворачиваюсь, поправляю одежду и сажусь. Тишина становится оглушительной. Я молчу, зная, что имею право встать и пнуть его в колено или плюнуть ему в лицо.
— И что это было? — наконец спрашиваю я.
Он ерошит себе волосы.
— У меня есть потребности, Антуанетта. Я тебя вчера везде искал и не нашел. Ночью глаз не сомкнул.
Я выпрямляюсь в полный рост и смотрю ему прямо в лицо.
— Не смей больше так делать. Никогда.
А то что? Со мной что-то случится? Я буду презирать его и каждый день снова задирать юбку?
— Это неправильно. Вообще.
— Не отказывай мне, — говорит он, не поднимая глаз от грязного пола. — Я этого не выдержу, — он смотрит на меня исподлобья. — Где ты была вчера?
Он несмело тянется к моей щеке, и я не уклоняюсь.
— Блевала в ведро весь день, — резко отвечаю я. Хотя мы вроде бы помирились, я не стану ему рассказывать, что вчера водила Мари к художнику. Он вечно ворчит, что я слишком вожусь с ней и Шарлоттой.
Говорит, что я обращаюсь с ними как с младенцами, а ведь нищим девчонкам в Париже только и остается, что вырасти поскорее. В другой раз я могла бы сказать правду. Я могла бы напомнить, что у них, считай, нет матери, что мне очень хочется хотя бы ненадолго защитить их от невзгод этого мира. Но прямо сейчас из меня щит такой же, как из суповой тарелки.
1879
Мари
Оказалось, что месье Дега не так уж плох. Да, он странноват, но и блохи не обидит. Правда, он грубый, особенно с Сабиной. Орет, когда не может найти кисть или чистую тряпку, а потом снова орет, обнаружив, что вся его пастель разложена по цветам в коробки, а крошащиеся кончики срезаны.
Сегодня у него хорошее настроение. Я понимаю это в ту минуту, когда вхожу в мастерскую и вижу три холста, развернутые ко мне лицом, а не оборотом. Это значит, что сейчас он думает о своих работах чуть лучше, чем обычно. А еще — что мне будет на что поглазеть, пока я час за часом стою перед ним.