Борис Пастернак. Времена жизни - Наталья Иванова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дружба Леонида Осиповича, его жены и детей с семейством Фрейденбергов, Бориса с Ольгой осталась на всю жизнь.
Летнее время Ольга Фрейденберг с матерью проводили вместе с Пастернаками – и в Одессе, и на даче под Малоярославцем, где была слышна сочиняемая Скрябиным музыка. Из Одессы после смерти Олиного брата семейство Фрейденбергов перебралось в Петербург. В 1910 году берет начало знаменитая, почти полувековая переписка Ольги Фрейденберг и Бориса Пастернака.
Открытка первая:
...«Я корчился на перроне, в судороге произнося твое нежное, дорогое имя… Публика рыдала. Дамы смачивали мои раны майским бальзамом. Кондуктор хотел меня усыновить»
(1 марта 1910 г.).
Открытка вторая:
...«Здесь стоит старушка, она готова меня убить – я у ней взял карандаш… Эта открытка – замаскированная погоня за тобой, и все это на вокзале!»
Ольга ответила длинным, нежным и веселым письмом.
...«Когда у меня спрашивают: „А как вам понравилась Третьяковская галерея?“ – я отвечаю кратко: „Я была там с Борей…“»
И именно Ольга напишет провидческие слова о его занятиях философией:
...«Я хочу тебе сказать, чтобы ты не занимался философией, т. е. чтобы ты не делал из нее конечной цели. Это будет глупостью, содеянной на всю жизнь» (2 марта 1910 г.).
Летом, приехав на Балтийское побережье, в Меррекюль, модный курорт неподалеку от Нарвы, он вызывал Ольгу из Петербурга: «Скорее, скорее, завтра выезжай», «последний раз, серьезно и с нажимом: „Оля, дорогая, приезжай. Умоляю“».
...«Общий романтический склад сближал нас. Он говорил обычно целыми часами, а я шла молча. Признаться, я почти ничего из того, что он говорил, не понимала. Я и развитием была неизмеримо ниже Бори, и его словарь был мне непонятен. Но меня волновал и увлекал простор, который открывали его глубокие, вдумчивые, какие-то новые слова. Воздвигался новый мир, непонятный, но увлекательный, я вовсе не стремилась знать точно все и значение каждой фразы; я могла любить и непонятное; новое, широкое, ритмически и духовно близкое вело меня прочь от обычного на край света».
«В Петербурге мы уже не могли оторваться друг от друга. Он уезжал с тем, что я приеду в Москву, а потом он проводит меня в Петербург. Пока он ехал и писал мне, я не могла найти себе места и ждала до беспамятства, ждала до потери чувств и рассудка, сидела на одном месте и ждала. И он едва мог доехать, и в ту же минуту написал мне громадное письмо»
(Ольга Фрейденберг).
Всю шестисотверстную ночь до Москвы он простоял у окна. В вагоне было написано еще одно письмо, неотправленное. В Петербург летят письма, передающие напряженность его состояния. В ответ он получает письма, отзывающиеся на его притяжение.
Однако Ольга предупреждает Бориса, что не хочет «давать задатков и обещаний»; побаивается, что он создал о ней искусственное представление, которому она, живая, «жизнеупорная», не соответствует – да и не желает «втискивать» себя в какую-либо форму. «Не представляй меня такой, какой меня нет». И в конце: «Целую тебя, и как целую…» (25 июля 1910 г.)
В течение двух недель переписка шла с лихорадочной быстротой. Пастернак зовет Ольгу Фрейденберг в Москву; впервые откровенно рассказывает не только о «композиторских бессонных ночах», но и о своих литературных занятиях; «порыв» зарегистрировать, отметить навсегда все вокруг: пляшущие мысли, состояние просветления, обстановку, имя, все, что можно отметить, пометить даже этот миг:
...«Извозчик грустно размыкает все толпы на углах, как живые, ползучие замки, и складывает и раскладывает фасады, как кубические дверцы несгораемых касс. Несгораемых, хотя, прыгая с пивной на пивную, их лижут лампы и рожки. Извозчик закрывает за собой стены и площади и плывет с одного вокзала на вокзал, который – на другом конце города».
Позже появятся строки: «Вокзал, несгораемый ящик разлук моих, встреч и разлук…», и непонятный Пастернак становится абсолютно понятным – после сопоставления с письмом.
Эпистолярная проза, именно проза, хотя она кажется порою безразмерной болтовней, – переплавляется в стихи.
...«Так что я влюбился в Петербург и в вашу смешанную семью, особенно в тебя и в папу; в какую-то глубокую фантастику не решенных для меня характеров; я тебе говорил об этом чувстве. Но ты не знаешь, как росло, росло и вдруг стало ясным для меня и другое, мучительное чувство к тебе. Когда ты так безучастно шла рядом, я не умел выразить тебе его. Это какая-то редкая близость, как если бы мы вдвоем, ты и я, любили одно и то же, одинаково безучастное к нам, почти не покидающее нас в своей необычной неприспособленности к остальной жизни. И вот я говорил тебе о какой-то деятельности, сменяющей наблюдение, о переживании жизни, ставшей качеством предметов, покинувших предметность жизни (о как скучно это для тебя, и как трудно выразить это); разве не владело это и тобою? И тогда, Боже, что это было за сектантство вдвоем! Теперь отбрось все. Я не скоро, верно, привыкну к тому, что и один могу любить и думать обо всем этом. Мне совсем нестерпимо, когда я вспоминаю о том, что, подавленный этой посвященностью, принадлежностью к жизни, приходящей за высшей темой, своеобразно посвященной городу и природе – всему, я в этом чувстве так же женственен, т. е. зависим, как и ты; и что ты в нем так же деятельна, сознательна и лирически-мужественна, как я. Я не знаю, так ли все это, и я хотел бы получить на это ответ. Но понимаешь ли ты, если даже и далека от этого всего, отчего меня так угнетает боль по тебе, и что это за боль? Если даже и от любви можно перейти через дорогу и оттуда смотреть на свое волнение, то с тобой у меня что-то, чего нельзя покинуть и оглянуться»
(12 февраля 1910 г.).
...«А пока просыпается улица, потом уже вполне расцветшая, утренняя осень хлопает дверями за окном, внизу (все это можно так описать, что дождь будет течь по строчкам) идут в школу дети… А листки на подоконнике. Сквозняк – и вдруг все эти белые приметы „одиночества в экстазе“ летят за окно…»
(28 июля 1910 г.)
Здесь важна хищная прикидка, глазомер: «все это можно описать».
На заготовленных загодя «белых» приметах «одиночества в экстазе» – так именуются летящие за окно черновики.
И отметим еще одно: подчеркнутую самим Пастернаком «женственную» природу его эмоциональности, подчиненность, зависимость от мира: «подавленный этой посвященностью, принадлежностью к жизни».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});