Пейзаж с наводнением - Иосиф Бродский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каппадокия
Сто сорок тысяч воинов Понтийского Митридата— лучники, конница, копья, шлемы, мечи, щиты —вступают в чужую страну по имени Каппадокия.Армия растянулась. Всадники мрачноватопоглядывают по сторонам. Стыдясь своей нищеты,пространство с каждым их шагом чувствует, как далекоепревращается в близкое. Особенно — горы, чьивершины, устав в равной степени от багрянцазари, лиловости сумерек, облачной толчеи,приобретают — от зоркости чужестранца —в резкости, если не в четкости. Армия издалекавыглядит как извивающаяся река,чей исток норовит не отставать от устья,которое тоже все время оглядывается на исток.И местность, по мере движения армии на восток,отражаясь как в русле, из бурого захолустья
преображается временно в гордый бесстрастный задникистории. Шарканье многих ног,ругань, звяканье сбруи, поножей о клинок,гомон, заросли копий. Внезапно дозорный всадникзамирает как вкопанный: действительность или блажь?Вдали, поперек плато, заменив пейзаж,стоят легионы Суллы. Сулла, забыв про Мария,привел сюда легионы, чтоб объяснить, комупринадлежит — вопреки клеймузимней луны — Каппадокия. Остановившись, армиявыстраивается для сраженья. Каменное платов последний раз выглядит местом, где никогда никтоне умирал. Дым костра, взрывы смеха; пенье: «Лиса в капкане».Царь Митридат, лежа на плоском камне,видит во сне неизбежное: голое тело, грудь,лядвие, смуглые бедра, колечки ворса.
То же самое видит все остальное войскоплюс легионы Суллы. Что есть отнюдьне отсутствие выбора, но эффект полнолунья. В Азиипространство, как правило, прячется от себяи от упреков в однообразиив завоевателя, в головы, серебрято доспехи, то бороду. Залитое луной,войско уже не река, гордящаяся длиной,но обширное озеро, чья глубина есть именното, что нужно пространству, живущему взаперти,ибо пропорциональна пройденному пути.Вот отчего то парфяне, то, реже, римляне,то и те и другие забредают порой сюда,в Каппадокию. Армии суть вода,без которой ни это плато, ни, допустим, горыне знали бы, как они выглядят в профиль; тем паче, в три
четверти. Два спящих озера с плавающим внутрителом блестят в темноте как победа флорынад фауной, чтоб наутро слитьсяв ложбине в общее зеркало, где уместится всяКаппадокия — небо, земля, овца,юркие ящерицы — но где лицапропадают из виду. Только, поди, орлу,парящему в темноте, привыкшей к его крылу,ведомо будущее. Глядя вниз с равнодушьемптицы — поскольку птица, в отличие от царя,от человека вообще, повторима — орел, паряв настоящем, невольно парит в грядущеми, естественно, в прошлом, в истории: в допоздназатянувшемся действии. Ибо она, конечно,суть трение временного о нечтопостоянное. Спички о серу, сна
о действительность, войска о местность. В Азиибыстро светает. Что-то щебечет. Дрожьпробегает по телу, когда встаешь,заражая зябкостью долговязые,упрямо жмущиеся к землетени. В молочной рассветной мглеслышатся ржание, кашель, обрывки фраз.И увиденное полумиллионом глазсолнце приводит в движенье копья, мослы, квадриги,всадников, лучников, ратников. И войскаидут друг на друга, как за строкой строказахлопывающейся посередине книгилибо — точней! — как два зеркала, как два щита, как двалица, два слагаемых, вместо суммыпорождающих разность и вычитанье Суллыиз Каппадокии. Чья трава,
себя не видавшая отродясь,больше всех выигрывает от звона,лязга, грохота, воплей и проч., глядясьв осколки разбитого вдребезги легионаи упавших понтийцев. Размахивая мечом,царь Митридат, не думая ни о чем,едет верхом среди хаоса, копий, гама.Битва выглядит издали как слитное «О-го-го»,верней, как от зрелища своегодвойника взбесившаяся амальгама.И с каждым падающим в строюместность, подобно тупящемуся острию,теряет свою отчетливость, резкость. И на востоке ина юге опять воцаряются расплывчатость, силуэт,это уносят с собою павшие на тот светчерты завоеванной Каппадокии.
1990, Нью-Йорк — 1991, ЛондонКолыбельная
Родила тебя в пустынея не зря.Потому что нет в поминев ней царя.
В ней искать тебя напрасно.В ней зимойстужи больше, чем пространствав ней самой.
У одних — игрушки, мячик,дом высок.У тебя для игр ребячьих— весь песок.
Привыкай, сынок, к пустынекак к судьбе.Где б ты ни был, жить отнынев ней тебе.
Я тебя кормила грудью.А онаприучила взгляд к безлюдью,им полна.
Той звезде — на расстояньистрашном — в нейтвоего чела сиянье,знать, видней.
Привыкай, сынок, к пустыне,под ногой,окромя нее, твердынинет другой.
В ней судьба открыта взору.За верстув ней легко признаешь горупо кресту.
Не людские, знать, в ней тропы!Великаи безлюдна она, чтобышли века.
Привыкай, сынок, к пустыне,как щепотьк ветру, чувствуя, что ты нетолько плоть.
Привыкай жить с этой тайной:чувства тепригодятся, знать, в бескрайнейпустоте.
Не хужей она, чем эта:лишь длинней,и любовь к тебе — приметаместа в ней.
Привыкай к пустыне, милый,и к звезде,льющей свет с такою силойв ней везде,
будто лампу жжет, о сынев поздний часвспомнив, тот, кто сам в пустынедольше нас.
Декабрь 1992ПИСЬМО В ОАЗИС
У памятника А. С. Пушкину в Одессе
Якову Гордину
Не по торговым странствуя делам,разбрасывая по чужим угламсвой жалкий хлам,однажды поутрус тяжелым привкусом во ртуя на берег сошел в чужом порту.
Была зима.Зернистый снег сек щеку, но землябыла черна для белого зерна.Хрипел ревун во всю дурную мочь.Еще в парадных столбенела ночь.Я двинул прочь.
О, города земли в рассветный час!Гостиницы мертвы. Недвижность чаш,незрячесть глазслепых богинь.Сквозь вас пройти немудрено нагим,пока не грянул государства гимн.
Густой туманлистал кварталы, как толстой роман.Тяжелым льдом обложенный Лиман,как смолкнувший язык материка,серел, и, точно пятна потолка,шли облака.
И по восставшей в свой кошмарный росттой лестнице, как тот матрос,как тот мальпост,наверх, скребяногтем перила, скулы серебряслезой, как рыба, я втащил себя.
Один как перст,как в ступе зимнего пространства пест,там стыл апостол перемены местспиной к отчизне и лицом к тому,в чью так и не случилось бахромушагнуть ему.
Из чугунаон был изваян, точно паханадвижений голос произнес: «Ханаперемещеньям!» — и с того концаземли поддакнули звон бубенцас куском свинца.
Податливая внешне даль,творя пред ним свою горизонталь,во мгле синела, обнажая сталь.И ощутил я, как сапог — дресва,как марширующий раз-два,тоску родства.
Поди, и онздесь подставлял скулу под аквилон,прикидывая, как убраться вон,в такую же — кто знает — рань,и тоже чувствовал, что дело дрянь,куда ни глянь.
И он, видать,здесь ждал того, чего нельзя не ждатьот жизни: воли. Эту благодать,волнам доступную, бог русских нивсокрыл от нас, всем прочим осенив,зане — ревнив.
Грек на фелюке уходил в Пирейпорожняком. И стайка упырейвываливалась из срамных дверей,как черный пар,на выученный наизусть бульвар.И я там был, и я там в снег блевал.
Наш нежный Юг,где сердце сбрасывало прежде вьюк,есть инструмент державы, главный звукчей в мироздании — не сорок сороков,рассчитанный на череду веков,но лязг оков.
И отлит былиз их отходов тот, кто не уплыл,тот, чей, давясь, проговорил«Прощай, свободная стихия» рот,чтоб раствориться навсегда в тюрьме широт,где нет ворот.
Нет в нашем грустном языке строкиотчаянней и больше вопрекисебе написанной, и после от рукисто лет копируемой. Так набегает напляж в Ланжероне за волной волна,земле верна.
1969(?) 1970(?)«Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…»