Том 2. Въезд в Париж - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я привык в трудные минуты обращаться к медицине. Всегда она при мне в приличной дозе. И тут, услыхав о моих стариках и певунье-Даше, – с детства я живал в Манине, как родной, – мой покойный отец был из той же ярославской деревни, торговал зеленым горошком, – я почувствовал, что пружина ослабела и надо зарядиться.
– Постой-ка, Левон Матвеич… – сказал я ему и щелкнул себя по горлу, – «колеса смазать…».
У березок мы остановились. Я произвел смешение жидкостей в должной мере, и мы помянули прошлое, закусив яблочком.
– Михал Иваныч!.. Ангел вопияще!.. – бодал лысиной Левон Матвеич.
А я посматривал на березки. Милые вы мои, все те же… И травка та же, родная, горевая. И пахнет… помните, в хрестоматии… Гоголь, что ли… или Толстой… – «И пахнет свежей горечью полыни, медом гречихи и кашки»! Мне за это на экзамене влетело, за диктовку!
– Выпьем, старик! – налил я по второму, а он плачет.
– Михал Иваныч… Теперь хорошо, никто не видит… будто опять слободно, с вами. Осветили! Крови-то сколько приняла, впитала… – похлопал он по травке.
И вот, смотрю я на тихие березки… белые, золотые, на крови нашей! Повернулось во мне, как колья…
– Ну, – говорю, – старик… чувствую я… верно ты говоришь… впитана! Теперь она мне тысячу раз родней стала! Она скажет! Скажет?..
– Скажет, Михал Иваныч. Кровь всегда отзовется!
Пошел он к лошадям, встал перед ними, поглядел так, всплеснул руками, охватил морду чаленького, старого, – Василий Поликарпыч на нем на дрожках ездил, – ткнул в него, захлюпал. Шапка его свалилась, лысина покраснела, и по ней задрожали жилы. И чалый в него зафыркал. А меня слезы задушили.
– Ну, старик, едем. «В ударном порядке» – приказали! Так плох сосунок-то?
– Издохнет, Михал Иваныч. За вами поехал – дых у него стал частый. Теперь с англичанами воевать придется! – задребезжал его смех свистящий, и зуб его желтый засмеялся. – Да только они… визгу от них много… себя застращивают, чтобы еще лютее! Теперь вот… – конторщик мне говорил, – дикрет пишут! Чтобы по-нашему говорить не смели, а на весь свет изобретают! Книжку показывал конторщик… велено по-ихнему чтобы!.. – понизил старик голос, пригляделся к кустам и плюнул.
Кругом только березки были. И птичка какая-то пищала, прощальная.
А вон и Манино завиднелось по низинке, и во мне задрожало сердце.
IIЯ увидал манинские сады, десятин на двадцать, – Царский, Господский, Новый… – в бархате строгих елей, в золоте и багрянце клена. Золотая чаша… расплескалась?..
Глухари загремели глухо – вкатили в еловую аллею. И поднялось былое. Вот увижу парусинную поддевку, белую бородку, палку, – покрикивает Василий Поликарпыч; к навесам ползут телеги, плывут на плечах корзины, желтеют-алеют груды, шуршит солома, и душит вином от яблок, – вином, смолою… Подводы плывут навстречу, жуют мужики
с хрустом, сияет солнце… «Здравствуй, Михал Иваныч! – кричит, бывало, – по яблочки приехал?..»
Да, черт… на сладкие тогда яблочки приехал!
Было как на кладбище грустно. В елях сады сквозили, сады дремали. Краснели точки. Мальчишки шныряли воровато, пугливо выглядывала баба – кто такие? Чернели пустынные навесы, где-то как в пустоту стучало, – в ящик?.. Бежала коровенка, орала девка, яблоками швыряли в коровенку: «А, лих те носит!..»
– Хозяйского-то глаза негу, гляди-ка!.. – сказал Матвеич. – Летось сгноили… нонче совсем не уродило… Сушильника намедни арестовали, Николая… За одно словечко! «Сволочи, царя убили!» Велели на чай жарить. Китайцы не дают чаю… ну, гыт, мы им покажем! Ну вот – казать и будем…
По низине пошел малинник, – десятины, вправо – поля клубники, ржавые сухие гряды, красно. По косогорам ряды «смороды», – так и звала Марья Тимофевна, – смородина, крыжовник. А вон и веселое сверканье, – одни за другими, стены, – оранжереи, грунтовые сараи, с высокими щитами – парусами. Пробоин сколько! – словно залито дегтем. За радугами стекол виднелось мне зеленое мерцанье, помнились грозди сливы, персиков, померанцев, шпанской вишни…
Если бы вы видали! Печкин-Печкин!.. Ярославец ты яро-славец!..
Смотрел на дырья…
– Верите ли, Михал Иваныч… стеклышка вставить не осилят! Что поморозили, поганцы!..
Белая, золотая слива! печкинские ренклоды… И Москва, и Питер, и Гельсингфорс, и Вена, и Стокгольм, и Лондон – все едали. Я вспомнил дипломы в золоченых рамах и золотисто-синий «ерб ве-ли-ко-британский!» – победу ярославца. Бывало, перед стенкой встанет, пожует бородкой на дипломы, глазок прищурит, – так у него из глаз-то – таким-то смехом, бойцовым таким, мудрющим!.. «Бумага… а красиво!» Весь белый, в жарко начищенных сапожках, легкий, щеки как яблочки, румянец стариковский этот, – поокивает мягко:
– Слива моя завоевала! Онтоновка «кольвиль» ихний побила… експерты отменно похвалили. Русское яблочко… гордиться можем! А за Маничкину малину… в честь Манюши… – «ерб» прислали! Сорт сами укрепили, че-тыре ихних сен-ти-метра! Тридцать тысяч россады взяли, ягоду очень уважают англичане! Только у них собьется… щепы такой у них нету… да и подливки… секрет не скажем! А вот и портреты наши, в ихних журналах были… – покажет на золотые рамки с вырезкой из английского журнала. – Тогда бы нас они сняли, как ягоды носили… корольки прямо были! – Так петушок и ходит. – Что, Мишука… не удает ваш Ро-стов-те?..
Великий был патриот Василий Поликарпыч! И вот как ехал я этими садами, вспомнилось мне – как сказка! – «как в люди вышли». Рассказывал и Василий Поликарпыч, и отец покойный, – торговал когда-то горошком с заграницей. И я подумал: сколько же растеряли по всей России! Про это написать нужно. Всем рассказать нужно, как лапотки скидали.
Учил когда-то… Король какой-то лапоть у себя повесил, в герб вписал: «Из мужиков поднялся!» Ну, и у Василия Поликарпыча был свой «лапоть», стоял в уголку, в конторе – первый его лоток, как память. А у Марьи Тимофевны была брошка. Заказал ей к золотой свадьбе Василий Поликарпыч брошку: золотое плетеное лукошко, полно малины, рубинами доверху! Сам придумал. Ну, скажите… хорошему поэту впору?.. А она про заказ как-то разузнала – ладно! Съездила куда-то, ни единая душа не знала. Пир, гости… показывают подарки, – совсем недавно было. От Марьи Тимофевны Василию Поликарпычу подарка нету! Ну, дивятся. И Василий Поликарпыч какой-то не свой ходит. Она ему: «Уж прости, забыла!» А он всегда деликатный: «Ну, что ты, Манюша… ты у меня подарок!» А сам расстроен. Все помню, хоть здорово я тогда урезал. С протодиаконом мы тогда за «русскую славу» пили, на войну я ехал. Подходит ужин. Ну, уж… рассказывать не буду. Всего было. Приехал сам вице-губернатор, – понятно, и исправник… Перед сладким протодиакон разодрал такого… ей-Богу, лопнуло в коридоре стекло у лампы! «Многая лет-та-а-а!.» Одну старушку из-за стола под руки выводили, на мозг ей пало! Знаете, как у лошадей «оглум» бывает?… И вот, как музыканты протрубили, – двери настежь, и вносят двое… Под розовой кисейкой, на стол, на середку ставят! Ну, все понятно… Перед «молодыми». Встала Марья Тимофевна во флёрдоранже, лицо – как старинная царица… или будто Марфа Посадница! Черты у ней – старое серебро на перламутре! Влюбиться можно. И вот подымает она кисейку… – ивовая корзина, а в ней и цветная тебе капуста, и редиска молодая, и молодой картофель, и – «огурчики зелены», верхом! А посередке – портрет самой Марьи Тимофевны, во флёрдоранже. И все это, до корзины, – из марципана, чудеснейшей работы, от Абрикосова Сыновей! Как увидал это Василий Поликарпыч, поднялся, так это часто-часто затеребил бородку, голову так вот, бочком да кверху, приложил к щеке руку да как говорочком пустит бывалое… «О-гурчики зеле-ные!..» И заплакал, обнял Марью Тимофевну, под крики. Смотрю, как поднялся протодьякон, здорово был в заряде… и давай орать: «Сельди га-лански… ма-рожено… ха-ро-о-ши!..» Всех уложил врастяжку. Подошел к Марье Тимофевне, кричит: «Берите ее в министры! у нас министры не быстры!» А тут вице-губернатор!.. Ну, ничего, смеялся. А потом комплимент Василию Поликарпычу преподнес. Вынул его из-за стола, как ребенка, на руки взял, помните, как в «Соборянах»… – поцеловал осторожно и возгласил: «Твоей головой, Вася, всякую стену прошибить можно!»
Все о них рассказывать если, – роман выйдет. Пиши – Россия!
Помните, конечно, как девки наши или молодухи ягоды по дачам продавали? Голос певучий, мягкий, малиновый, грудной. Красавицы какие попадались! Стоит за решеткой, беленькая, цветной платочек, с решетом клубники или малины, сама малинка. «Не возьмете, барыня, малинки? Садовая, усанка… хорошая малинка?..» Таким шелковым говорком стелет, как мех лисий. Не то что парень – трубой выводит, хоронит будто: «Садовая мали-на-а!» Другая попадется – сливками обольет, – глазами – лаской, ситцевая бабенка наша, сама малина со сливками! На нашем севере ягодки попадаются такие!.. И глаза, и губы… – цветы-сады! Помните: «В саду ягода-малинка под закрытием росла…»? Такая и была Марья Тимофевна наша, Маша-ярославка, ягодная Маша. Вся из русского сада вышла. Должно быть, была красавица. Я ее помню уже пожилою, вальяжною, боярыней. Отец говорил: «Была первый сорт, навырез». Светлая, глаза с синевой, белолицая, и застенчива, и бойка, и тиха, и жарка… Маша! Привезли ее, сироту, в Москву, к тетке, – ягодами торговала тетка на Смоленском рынке. И пошла она носить ягоды по дачам, со всякою овощею, по сезону, А зимой – с мороженой навагой, на салазках, с мерзлыми карасями, – стучат-то, как камни! – с белозерскими снетками, с селедкой переяславской, с мочеными яблочками, с клюквой. Пешая всегда, и в дождь, и в ведро, и метель, и по грязи. Ночами ходила за товаром, из садов прямо забирала, – днями напрашивалась по дачам, у заборов. Ее скоро признали, полюбили – ярославку, «ягодную Машу», – так и звали. Сколько соблазнов было! «Прошла чистою ягодой, не помялась, не подмокла!» – шутил, бывало. Василий Поликарпыч. Кому и знать-то? Скажет, а Марья Тимофевна закраснеет. Смотреть приятно. Стыдливая красота… – теперь не встретишь, по опыту уж знаю. И сама, и товар – всегда на совесть.