Предсказание - Эльдар Рязанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец предложил ему составить нам компанию, налил полстакана коньяка и протянул попутчику. Тот вежливо отказался и произнес фразу, которая нас немного удивила:
— Спасибо. Но на работе я не пью.
— Какая же в поезде работа? — улыбнулся отец.
Молодой человек на секунду замялся и потом объяснил:
— Знаете ли, я писатель. А в этой профессии человек всегда на работе.
Я посмотрел на него с уважением, потому что профессиональный писатель казался мне тогда существом высшего порядка.
— Не буду вам мешать, — любезно сказал сосед и вышел в коридор, не выпуская из рук портфеля.
Подошло время прощания. Мы обнялись с отцом, он уезжал всего-то на неделю.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил я.
— Не волнуйтесь, доктор, — улыбнулся отец, намекая на мою будущую профессию. — Я в полном порядке. Поцелуй мать.
И потрепал меня по щеке. Так он часто делал в детстве. От прикосновения его руки стало приятно и тепло. Я в ответ легко ударил его кулаком в плечо и вышел на перрон. Отец встал у окна в коридоре, сменив своего соседа, который вернулся в купе. «Стрела» тронулась. Я шел за вагоном и глупо улыбался, не сводя глаз с любимого лица.
А наутро нас разбудил звонок почтальона — пришла телеграмма из Бологого, где сообщалось, что ночью отец скончался в поезде. Причина смерти — инфаркт.
Дальше были кошмарные дни: поездка в Бологое, цинковый гроб, медицинская справка с диагнозом смерти; похороны, которые начались у морга, а потом гроб установили в вестибюле «Промстальпродукции». Трест помещался на Садовом кольце недалеко от Маяковской. Речи потрясенных сотрудников, окаменевшая от горя мать. Управляющий трестом Кармазин поцеловал руку матери, обнял меня. Он раза два приходил к нам домой в гости. Этому человеку отец был очень обязан. В 1938 году Кармазин работал главным инженером треста, то есть в той должности, на которую отца назначили перед смертью, а отец был начальником технического отдела. Каким-то образом Кармазин разузнал, что отца намерены посадить, — всю эту историю мне рассказывала потом мать. И тогда Кармазин выдумал для отца командировку в Архангельск и услал его из Москвы. Целый год провел отец в Архангельске. Все это время он не писал матери писем, не звонил домой по телефону. А когда опасность миновала и органы, наверное, вместо отца упекли в тюрьму кого-то другого, Кармазин вернул его в Москву.
Отец лежал в гробу, и выражение лица было мне незнакомо. Как будто он чего-то испугался в момент кончины. А потом Даниловское кладбище, тесные поминки в наших двух крошечных смежных комнатках в коммуналке, куда набились сослуживцы отца, родственники и соседи по квартире.
А дальше потекла уже совсем бедная жизнь. Из-за младшего брата — у нас с ним разница почти в двенадцать лет — мать нигде не служила. Она стала брать работу на дом, печатала на машинке технические тексты. Сослуживцы отца не забывали нас и регулярно подбрасывали для перепечатки какие-то инструкции, сборники и учебники.
После окончания медицинского меня распределили на «Скорую помощь», и я пошел трудиться разъездным доктором, ибо надеяться на регулярные литературные заработки было нереально…
…Тут память скакнула лет на семь-восемь вперед… Моя первая повесть о врачах, напечатанная в новом, недавно созданном журнале «Юность», заинтересовала кинематографистов, и меня пригласили на «Ленфильм» для переговоров о написании сценария. Я был очень горд и польщен этим предложением. Поэтому купил себе билет в СВ, то есть в спальный вагон. Я уже немало попутешествовал по России, будучи корреспондентом «Комсомолки», но еще ни разу не ездил в двухместном купе. За казенный счет не было положено, а самому — дорого. Гонорар, полученный за повесть, придавал мне незнакомое доселе ощущение независимости. На перроне пассажиры, едущие в «Стреле», часто приветствовали друг друга, многие из них были знакомы между собой. В толпе мелькали лица знаменитых актеров, известных писателей. Тут были и адмиралы, крупные чиновники, сверкали золотом генеральские погоны. Я чувствовал себя приобщенным к элите страны, и хотя меня никто не знал в лицо, фамилия моя уже была на слуху. Повесть наделала порядочно шума, критики вступили в дискуссию, мордовали один другого, а заодно и меня. Благодаря их полемике я сразу стал весьма известным. Меня тут же приняли в Союз писателей. Но подходить к людям и представляться: «Я такой-то, я — автор нашумевшей повести» — было как-то глупо, хотя порой, честно говоря, очень хотелось. Потом, несколько лет спустя, тщеславие умерло во мне и казалось смешным, когда я его наблюдал у кого-то другого. Естественно, я считал себя в какой-то степени представителем богемы, и поэтому у меня в чемоданчике находилась бутылка дорогого армянского коньяка «Двин». Я не знал, кто окажется моим соседом иди соседкой, но намеревался провести с ним или с ней время в задушевной беседе, хотел поделиться замыслом новой вещи, в общем, меня распирало от чувства глубокого удовлетворения и собственного величия.
Поезд тронулся, а попутчик так и не объявился. Я вынужден был ехать в одиночестве. Проводник получил с меня рубль за постель и принес чаю. Лицо проводника мне показалось знакомым, но где и когда я его видел, не припоминалось. Я пригласил его распить со мной бутылочку, потому что пить один еще не приучился. На дворе стоял не то пятьдесят девятый, не то шестидесятый год: хрущевская оттепель, знаменитый доклад вождя, утаенный от народа, но о котором все знали, возвращение узников из лагерей, развязавшиеся языки, хмельное ощущение свободы, предчувствие прекрасной жизни…
Проводник, крепко выпив, разоткровенничался и рассказал мне тогда историю, которая приоткрывала в нашем прошлом нечто неведомое.
«…Страшные вещи регулярно происходили у нас в поезде. Примерно раз в месяц возникал пассажир, довольно молодой, не старше тридцати лет, здоровый, крепкий, такой спортивный, всегда с одним и тем же портфелем в руках. Что находилось у него в портфеле, мы, разумеется, не догадывались. Тогда спальных вагонов в составе было очень мало — в пятидесятом, пятьдесят первом, пятьдесят втором годах, — но у него всегда оказывался билет в крайнее двухместное купе мягкого вагона. И мы знали, что другой пассажир из этого купе ночью обязательно умрет. Так бывало всегда. Незадолго до Бологого парень с портфелем вызывал начальника поезда, говорил, что соседу по купе плохо, и просил вызвать врачей из Бологого к вагону. В Бологом тут как тут оказывалась медицинская комиссия — думаю, что у них у всех под белыми халатами были гебистские погоны, — и констатировала смерть. Иногда от инсульта, иногда от инфаркта, иногда отравление. Труп сгружали в Бологом. Сходил и попутчик. Каждый раз, когда я видел, что он появляется в Москве в моем вагоне, меня охватывала дрожь. Это был палач, который приводил тайный смертный приговор в исполнение. Причем он никогда не работал вхолостую. Что он делал с жертвой — не знаю, потому что всегда было тихо: ни криков, ни стонов, ни выстрелов. И лишь один раз он не успел выполнить свою работу до Бологого. Вошла медицинская комиссия, хотя ее тогда не вызывали, но они и так знали все заранее, а сосед палача по купе был жив: сидел одетый и лихо травил какую-то баланду, всякие там анекдоты. Медицинские эксперты ушли ни с чем. Но я слышал, как палач тихо сказал одному в белом халате: