Все люди – братья?! - Александр Ольшанский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О, наш старый знакомый! – воскликнул врач в железнодорожной поликлинике.
А ведь имелись еще пугачи, которые можно было выменять у тряпичников, поджиги и самопалы, заряжаемые спичечной серой. Скольких пальцев, рук и глаз лишила мое поколение страсть к самовооружению! Производили мы еще и хлопушки – в трубочку заливался свинец. Трубочка заряжалась серой с двух-трех спичечных головок. Вставлялся гвоздь и с размаху ударялся о ближайший столб или цоколь. Раздавался выстрел. Или трубочка и гвоздь загибались под прямым углом, надевалась резинка, и хлопушка стреляла без всякой стенки.
Я намеренно так подробно остановился на опасных наших забавах. Я был не лучше и не хуже других. Таким оказался одним из крестов моего поколения. Может быть, кто-то прочтет эти страницы прежде, чем поднимать свой никудышный рейтинг с помощью вооруженной силы или наводить конституционный порядок в очередной Чечне? Или на Донбассе? У меня сердце тревожно сжимается, когда я вижу по телевизору чеченских, палестинских, афганских, иракских ребятишек с автоматами в руках. Самое страшное – глазенки у них сверкают…
Выживание
Жизнь постепенно налаживалась. Отменили карточки. За хлебом стояли огромные очереди. Новых магазинов никто не открывал, наверное, для создания впечатления, что хлеб почти всегда в продаже есть. Люди занимали очередь в четыре-пять утра, магазин открывался в семь или восемь часов. Такие очереди были только в «перестроечные» годы.
Мать освоила новую культуру – табак. Его не вырастить без пасынкования, которое вошло в круг моих обязанностей. Я маленький, мне хорошо видно, где в пазухах листьев завязываются пасынки. Потом заготовляли листья, сушили их. Сушили и стебли, поскольку мы выращивали не столько табак, сколько махорку. Помню деревянную кадку, в ней специальным секачом рубились до состояния опилок стебли и черешки листьев. В хате столбом поднималась табачная пыль. Однако мать выращивала табак всего несколько лет – курево появилось в магазинах.
Все время повышались старые и придумывались новые налоги. Послевоенных налоговиков разве что переплюнули ельциноиды. Налогом облагались фруктовые деревья, кусты, домашние животные. С каждого поросенка требовали сдать шкуру. Вместо коз у нас появилась корова Зорька – каждый год надлежало сдать 400 литров молока определенной жирности. Поэтому нередко мать наливала две стеклянные четверти молока, тогда нынешних трехлитровых банок не существовало, ставила их в кошелку и отправляла меня на пункт сдачи молока – в соседнее село Капитоловку.
Но какими трудностями оборачивалось содержание коровы! На зиму следовало заготовить сено. А где? Ведь всё вокруг колхозное, но не мое… Если поймают с косой или вязанкой травы – тюрьма обеспечена. Казалось бы, если люди платят тебе налоги натурой, молоком, так помоги же им держать животных. Нет, большевики, хотя и попивали наше молоко, частнособственнические инстинкты пресекали в зародыше. Нас спасала полоса отчуждения железной дороги. Там и пасли мы свою Зорьку, боясь, что она начнет щипать колхозную траву. А луг, если разобраться, был деда-прадеда. Сено покупали на базаре, наверное, у лесников, которым выделялись покосы.
Вся наша окраина боялась и ненавидела обходчика по кличке Безрукий. Он был капитоловским, колхозное охранял, как верный пес. Много горя и неприятностей он принес людям: увидит, что корова пасется не там, тащит ее на колхозный двор. Попробуй корову оттуда забрать! Или поймает с мешком травы для кроликов – штраф! Однажды он сторожил колхозную бахчу, так мы ему в шалаш подложили снаряд и подожгли. Шалаш сгорел, а снаряд, к сожалению, не взорвался.
Государство и большевики призывали служить им честно и преданно. Однако создавались такие условия жизни, что по-настоящему честным человеком оставаться никто не мог. Рядом Донбасс, а уголь, да и то орешек, то есть спрессованную угольную пыль, начали продавать только при Хрущеве. А топить-то печки надо. Чем? Меняют шпалы на железной дороге – тащат старые шпалы. Падает уголь с вагонов, когда они трогаются, люди ходят с ведрами. Собирая уголь, погибла будущая теща брата Виктора, оставила совсем малолетних детей. Наиболее отчаянные сбивали жердями уголь с вагонов на полном ходу. Занятие даже имело свое название – гартовка. Опасное для жизни и личной свободы. Из завода вывозили шлак в тупик – люди выбирали несгоревшие угольки. В лесу собирали иголки и шишки. И рубили деревья, поскольку добыть наряд на дрова в рай- или горисполкоме было так же легко, как овладеть иголкой со смертью Кощея Бессмертного.
Мать билась, чтобы одеть, обуть и прокормить нас, как рыба об лед. Родители, сколько я их помню, всегда ссорились. Мать любила отца, а он все-таки, наверное, любил свою австриячку. Скандалы возникали почти каждый день.
Мать упрекала отца в том, что для него наша семья чужая, что лучше бы он уехал к своей австриячке, – все знали бы, что отца нет.
Он был сезонным рабочим. И привычка к сезонности у него въелась в кровь. Зимой он, редко ссужая мать деньгами, отдыхал, ходил на охоту. А мать вкалывала и заставляла вкалывать нас. К примеру, с первого класса у меня была норма – сплести одну кошелку в день.
Проклятый мною в детстве рогоз следовало заготавливать на болотах за железной дорогой, на урочище Змиевском – название места по фамилии бывшего владельца. А на Змиевском находились небольшие озера, со временем превратившиеся в болота. Там тайно, нередко по пояс в воде, мы и резали рогоз. Причем в определенной стадии спелости, иначе, как его ни запаривай, он будет ломаться.
Нарезанный рогоз вытаскивали на берег. Там же избавлялись от многочисленных пиявок, которые пытались впиться даже через штаны. Рогоз связывался в снопы, и мы несли их, тяжеленные, домой самыми скрытными (а вдруг Безрукий застукает!) путями.
Между прочим рогозом издревле в наших краях крыли крыши. Я не усматривал особой разницы между соломой и рогозом в качестве материала для крыш и считал их признаком бедности, пока не увидел на родине Шекспира в Стратфорде-на-Эйвоне камышовые крыши, так напоминавшие наши, но обтянутые оцинкованной сеткой-рабицей. В Англии встречаются камышовые крыши и на вполне современных жилищах.
Когда моя сестра Раиса окончила техникум и уехала по направлению в Ровенскую область, скандалы между матерью и отцом стали еще ожесточенней. Нет худа без добра: слушая бесконечные перебранки родителей, я получал уроки логики диалога, умения употребить очень острое и яркое выражение. Такие же уроки получал весной на нашей улице, когда соседи вдруг начинали ссориться по малейшему пустяку, а потом подавать заявления в суд по поводу взаимных оскорблений, – Гоголь и Салтыков-Щедрин, по-нынешнему, в одном флаконе.
Мать решила уехать со мной к Раисе. Виктор работал вместе с отцом на мебельной фабрике и принял его сторону.
Вообще брат недолюбливал мать. Когда ему исполнилось лет восемь-девять, у него стала болеть спина чуть выше поясницы. В Изюме врачи не смогли помочь, и тогда мать поехала в Харьков к какому-то профессору. Должно быть, профессору кислых щей, поскольку тот решил Виктора полностью заковать в гипс. Он ведь продолжал расти, боль усиливалась, брат кричал от нее день и ночь. Тогда мать тайком посетила в Красном Осколе священника, все его звали исключительно Иваном Ивановичем, – он славился как очень искусный врачеватель.
– Немедленно освободи ребенка от гипса, – сказал тот. – А весной собирай любые, полевые или луговые, цветы, какие увидишь, заваривай их и парь в отваре сына.
Она так и сделала. Виктор повеселел, мать его парила и парила в цветочном отваре. А осенью вдруг он сказал:
– Мам, у меня на спине какой-то прыщик выскочил. Из этого прыщика вышел стакан гноя. У брата осталось небольшое искривление позвоночника – подарок харьковского профессора-компрачикоса.
Но брат недолюбливал и меня. Наверное, ревновал или считал меня соперником – Бог ему судья. Но очень полюбил моего сына. Должно быть, закон какой-то компенсации.
Так или иначе, но вскоре мать подала на развод. Но какой развод, если официально отец и мать не стояли в браке? Тогда на раздел. Я остался с матерью.
Она продала какие-то вещи, чтобы собрать деньги на билеты, и мы пошли на станцию. Нас провожала только собака Аза. Мы попрощались с нею и сели в вагон. Когда поезд тронулся, я в окно увидел, что собака бежит за нами.
Потом, когда мы вернулись из Западной Украины, нам сказали, что Азы несколько дней не было дома. А за три дня до нашего возвращения она пропала навсегда.
На бандеровщине
Меня в поезде сильно укачивало, поэтому я не смотрел в окно, а преимущественно находился в тамбуре. Запомнил лишь Днепр и Киев, лежавший еще в развалинах. В Новоград-Волынском мы сделали последнюю пересадку на Коростень, а там нас на подводе поджидала Раиса. Предстояло ехать шестьдесят километров до местечка Межиричи, а потом еще два километра до села Заставье, где находилось лесничество, в котором сестра работала помощником лесничего.