Прощальный ужин - Паскаль Лене
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не осмеливался даже посмотреть в ее сторону. (Тем не менее я угадывал ее профиль. Мне чудилось, будто я различаю мягкое крещендо ее блузки при каждом вздохе. И я боялся нарушить эту волнующую действительность, тот контраст между воспитанницей Девы Марии, внимательной прилежной меломанкой, подавшейся вперед, чтобы вобрать в себя звуки музыки, как прихожанка принимает облатку, и нимфой, сладострастно раскинувшейся в глубоком сне рядом с моей рукой.) И все же спустя какое-то время я не смог удержаться и, осмелев, прикоснулся тыльной стороной ладони к этой обнаженной плоти, дремлющей так близко от меня. (Меня в конце концов подтолкнуло к этому мощное фортиссимо струнных и духовых инструментов и грохот литавр, способных в какой-то мере смягчить «безграничность» моей дерзости, но мне показалось, что даже в сумятице слаженно взорвавшегося оркестра можно было услышать гул переполнявших меня чувств.) Лишь одно ослепительное мгновение ощутил я прикосновение к покрытой нежным пушком руке Эллиты: дремлющая нимфа плавно перевернулась, рука покинула подлокотник, Эллита отстранилась от меня. Я готов был прокричать ей, что это ничего не значит, что моя рука задела ее руку нечаянно, что она должна забыть мой достойный сожаления, возможно, безрассудный жест, да, конечно же, безрассудный, что в сущности ничего не произошло… Я не сводил глаз с оркестра, вцепившись в подлокотники, которые так некстати отвоевал, стараясь придать немного правдоподобия, видимость искренности моему немому протесту. Я почувствовал, что Эллита повернула голову в мою сторону, что она смотрит на меня. Борясь с собственным стыдом, я заставил себя тоже повернуться к ней и встретиться с ее взглядом: и я увидел, что она улыбается.
Когда мы вышли из зала, мне показалось, что теперь наш с Эллитой союз заключен раз и навсегда (даже если моя любимая еще не знала об этом): никакое слово и никакое объятие уже ничего не добавило бы к тому, что сейчас произошло между нами. Тетушка повела нас в кафе «Лотарингия», которому явно отдавала предпочтение перед всеми остальными. Я парил над тротуаром, достигнув какой-то прямо-таки головокружительной невесомости. Да и Эллита, похоже, тоже не касалась земли: я видел ее летящей вслед за улыбкой, улыбкой, которая не только играла у нее на губах, но как бы порхала в нескольких сантиметрах от нее, словно спроецированное в бесконечность мерцание радости, и она двигалась, подобная аллегорической Весне, сопровождаемой пестрой свитой из птиц и бабочек.
Однако счастье уже начинало отворачиваться от меня. Садясь, я вновь почувствовал свою неуклюжесть. Ко мне вернулась моя смехотворная решимость доблестно сопротивляться красоте и очарованию Эллиты: я заставил тетю Ирэн удержаться от похвал, в которые она, по заведенному обычаю, уже собиралась было обрядить меня, подобно тому, как втыкала перья в свою шляпу: мне было не так уж важно, что скоро я стану студентом Эколь Нормаль, а потом и профессором Сорбонны. Да и имела ли Эллита хоть малейшее представление о том, что означают такие термины, как «агреже» или «доцент». Эти звания, олицетворявшие самые честолюбивые устремления, какие я только мог себе позволить, не обладали в ее глазах ни ценностью, ни смыслом: они были лишь бумажными деньгами, не имевшими хождения в ее Эльдорадо. Совершенно очнувшись от опьянения музыкой, я теперь пытался упиваться собственными речами. Я, конечно, предполагал, что очень скоро мне придется содрогаться от стыда, вспоминая изрекаемые мною глупости, причем еще больше меня беспокоило то, что и сами слова, прозвучав, мгновенно выветрятся у меня из памяти, но в тот момент мне надо было любой ценой избежать той своеобразной ссылки, на которую меня обрекали в глазах Эллиты мои обычные достоинства. Мало того, что я с первого же дня начал сознавать свою принадлежность к более скромному, чем она, кругу. Теперь я обнаружил также, что по воле моей злополучной судьбы родился в таком отдалении от нее, что слова, переходя из одного мира в другой, меняли свой смысл, и чем больше я старался выразить свои мысли, тем сильнее убеждался, что Эллита меня не понимает. Впрочем, она меня слушала. Она сидела очень прямо и говорила не больше, чем обычно, даже когда я, дабы быть, наконец, замеченным ею, в провоцирующем усердии призывал ее высказать свое мнение. («Разве не является убийство, особенно беспричинное, самым ярким проявлением свободы? И разве можно уничтожить неравенство между людьми иначе, как отправив богачей на соляные копи?») В тот день мне показалось, что ее молчание выражало некоторое замешательство. Неужели мне и в самом деле удалось произвести на нее такое впечатление, что она, решаясь иногда ответить мне неуверенно звучавшим голосом, сначала спрашивала взглядом совета у Мадмуазели? Время от времени, однако, в ее взгляде появлялось выражение легкой иронии, заставлявшее вспомнить улыбку ее деда. («Да, мораль – это наша тюрьма! Каждый человек должен сам строить свою жизнь и подчиняться только собственному закону! Нам следовало бы жить голыми и исповедовать мораль свободной любви», – изрекал подросток, который вот уже месяцы даже мечтать не смел о том, чтобы поцеловать слишком красивую воспитанницу сестер святой Марии.)
Я находился в том возрасте, когда решительно хочется определенности – чтобы люди были либо такими, либо такими. Кротость в поведении Эллиты явилась для меня неожиданностью, в которую мне трудно было поверить. Она старалась понравиться, можно сказать, «как и любая другая девушка». Старалась быть в разговоре любезной и простой. Правда, говорила она очень мало. Причем, случалось, прерывала свою речь в нерешительности, как бы соизмеряя ее с тем впечатлением, которое она может произвести на меня. Эта трогательная нерешительность, к которой я был совершенно не готов, делала ее еще более очаровательной в моих глазах.
На этот раз тетя Ирэн была вынуждена слушать других: сбитая с толку, ошеломленная моим бессвязным, безумным монологом, пребывая в каком-то оцепенении, она узнавала, например, что спасительная и кровавая революция скоро сметет напрочь обломки нашего выродившегося мира, чтобы очистить место для грядущего варварского братства. Однако самым большим сюрпризом для нее явилось то, что с подобными речами соглашалась девушка, которую она в течение десяти лет пыталась воспитывать в духе благоговейного преклонения перед роскошью и несовершенным видом сослагательного наклонения.
Надо сказать, что мое собственное изумление от эффекта, произведенного моей черной, как сажа, риторикой, было никак не меньшим. Уж не мечтала ли втайне Эллита о революции и Великих Сумерках в те самые минуты, когда Мадмуазель обучала ее единственно правильному способу брать вилкой салат из тарелки? Вот уже более часа лицо девушки оставалось непроницаемым. Чаще всего взгляд ее опущенных глаз упирался в край стола, откуда она машинальным движением мизинца аккуратно сметала крошки от булочки и шоколадного печенья. Время от времени ее глаза останавливались на мне, но лишь на мгновение, – так ловец губок или добытчик кораллов поднимается наверх между двумя погружениями – а затем взгляд ее снова опускался к крошкам. Молчание Эллиты, механическое движение руки, смиренно опущенные веки придавали ей весьма скромный вид, так что в конце концов я чуть было не уверовал в то, что мои вдруг обретшие решительность манеры и энергичные речи заставили ее восхищаться мною. Прекрасная, горделивая, восхитительная Эллита покорилась анархисту, каковым я стал из любви к ней. Затем наступил момент расставания, так как, по словам Мадмуазели, которую уже не так сильно, как раньше, интересовала эта любовная история с зазвучавшими вдруг речами, взятыми явно не из ее любимых романов, то есть пришло время возвращаться домой.