Том 8. Рваный барин - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Месяц новый народился смотрите! – сказал чей-то молодой голос.
– Спать пора! – глухо отозвался дядя Захар, вздохнул и поднялся.
Ярче и ярче звезды в небе, ушел за крышу месяц с острыми рожками, гуще тени в углах нашего старого двора.
Дня через два после этого вечера какой-то молодой человек, с шапкой волос под пуховой шляпой и в крылатке, спрашивал у Гришки, дома ли Алексей Хмуров.
– Здесь, здесь! – крикнул Леня из кабинетика.
Он выбежал на крыльцо, крепко пожал руку молодого человека, собрался и ушел вместе с ним.
Появление человека в крылатке сейчас же сделалось известным всему двору. Особенно интересовались – почему он не зашел в покои.
– Как мышь летучий… и строгой такой, – говорил Гришка. – А сапоги у его…
Леня вернулся скоро, взял у дяди денег и куда-то отнес.
– Так… товарищ один… проездом.
– Обирают тебя они, простоту. И ни одного-то порядочного товарища нет у тебя… Рвань какая-то все.
– Это мое дело.
– Вижу, что твое… Вон у Феоктистова тоже сын в Питере. Что с ним не знаешься?
– Я по ресторанам не люблю.
– Ну вот… Да что я, хуже буду, ежели в ресторан закачу, а?
– Это мое дело.
– Наладил!.. Всегда так. С тобой, как с человеком, толкуют, а ты… – Эй, Гришка! Ты слушай, черт, а не ори «чево!». Заложить Строгова!
XVБлизилась Пасха. Леня приехал еще на шестой неделе поста, Я нашел в нем большую перемену: похудевшее лицо приняло выражение грустной озабоченности, а над переносьем резко обозначились складки, как у дяди Захара. Он ни разу не съездил навестить «берлин», и дядя старался узнать, не болен ли он. У нас говорили, что это все от любви, по мнению же дяди оттого, что Леля насилует себя и «не живет, как мужчина».
Целые дни Леня проводил в кабинетике, даже запирался. Что он там делал? Этого не знала даже бабка Василиса; хоть и подглядывала, а ничего не видала, потому что отверстие в замке было заложено бумажкой.
Прибирая комнатку, тетя Лиза нашла на столе конверт с невиданной маркой.
– Это откуда же?.. Марка-то чудная какая?
– Ах, ну что вам нужно?.. Марка и марка!..
Настенька… И с ней что-то не ладится у Лени. Они редко встречаются в садике, и Настенька часами простаивает в верхних сенях у окна. Положим, дни-то такие, страстные дни…
Везде такая азартная чистка, что рад забраться куда-нибудь в щель и проспать до полночного звона.
Нас поднимают с пяти утра, гоняют к утрени, «часам» и к обедне. Какая тоска!., и как неотвязчиво стоит в ушах сте-нящий напев: «иже в девя-а-тый час»… А как хорошо на дворе!.. Задорно и страстно верещат воробьи в тополе под окном, скворец потрескивает на пруте у скворешни на зорьке… Слышно, река уже прошла… А весенний запах навоза, прели и земляной силы, что льется неизвестно откуда, веселый грохот колес!..
В сарае булочник уже мнет творог в кадушках и руками выдавливает в формах пасхи. У Трифоныча выставлен на окне большой ящик с красными яйцами, и Степка уже лакомится ими под навесом на заднем дворе.
В четверг я причащался и в особенно мирном настроении сижу на лавочке, против кабинетика. Окно выставлено, и зеленая занавеска играет под ветром.
Сколько воспоминаний вызывает это окно, крыльцо с разъехавшимися ступеньками и узорчатым карнизом, дряхлая галерейка, где на солнечных квадратах греются потомки целого поколения «мушек» и «жуликов».
Теперь в больших комнатах дяди Захара, с натертыми, желтыми от мастики полами, тихо и чинно. Тянутся вынутые из чулана ковры, теплятся лампады в углах, ярко блестит чищенный кирпичом медный крест в комнатке бабки Василисы, плавают струйки регального масла и ладана. Выкуривают будни, хотят не только полы и стены, хотят даже воздух переменить, силой ввести праздник в покои. Но суеты, будничной суеты еще больше.
Бабка Василиса переживает страду: ее рвут на части. На погребице висят грязные мешки с творогом; стоят решета с «откидкой», на тоненьких ножках протянулись рядками пузатые «пары»; плавают в банках жирные комья масла, падает с мешалок сметана. Бабка рвется и в церковь, и на погребицу, но погребица захватывает сильнее.
Мальчишки из трактира и старички из богадельни не покидают двора, тянутся длинной вереницей и позвякивают пятаками. Целая лаборатория на погребе: идет в дело и подгнивший творог, сдобренный свежим, и снятое молоко с мучкой, и задумавшиеся сливки.
Приглашенный резник выкраивает из теленка котлеты для господ и грудинку людям.
На кухне чад, сутолока и тревога…
Дядя Захар говеет и будет причащаться в Светлый-день за обедней. Отдан строгий приказ никого не пускать «за деньжонками».
Я вижу, как чередуются печники, подрядчики, трубочисты, каретники, лавочники, все. Дяди нет дома и – «после праздников приходите». То и дело гремит с галереи:
– Сказано – дома нет!.. В шею гони!.. После праздника!
Все слышат, жалуются, конечно, но Гришка сторожит двери и не пускает. Старая, смешная история!..
Я сижу и смотрю на зеленую занавеску. Ее шевелит ветерок, и я вижу бледное, красивое лицо Лени.
– Здравствуй, Леня!
– А-а… здорово. Ну, как дела?.. Учишься?
– Ничего… Я уже в четвертом…
– Так… – он подходит к окну. – Весна пришла, Колюшка… Скоро экзамены?
– Да. И у вас там тоже экзамены?
– Да, и у нас…
Он облокачивается на подоконник и смотрит вниз, на плиты под окнами, как давным-давно, когда, бывало, еще мальчуганом свешивал свою курчавую голову вниз, стараясь плевать в одну точку. Занавеска шелестит за его головой, вздувается пузырем и, опадая, то закрывает лицо, то опять откидывается в комнату.
– Почтальон не проходил?
– Кажется, нет… не видал.
Вот и Пасха. Мы ходим в тот дом христосоваться. Все одно и то же, неизменно: столик с закусками у печки, ряд бутылок с разноцветными пробками, попы и монахи, монашенки и деловые поздравители.
Вечером в садике Настя и Леня. Тихо-тихо говорят они. И, кажется, нет прежнего увлечения, не слышно поцелуев, и горничная уже не бежит звать ужинать.
Настенька проходит поникшая, кутаясь в вязаный платочек, а Леня еще долго бродит один в глухих сумерках, надвинув на лоб шляпу.
Кирпичники толкутся на дворе с третьего дня Пасхи: происходит наем, и Гришка подсчитывает пятаки. Как это все надоело, – эта вечная смена одинаковых сцен, тусклых своею стихийной будничностью и ненужностью. Бежит жизнь, – и ничего нового; все старо и скучно, как стары и скучны серые стены сараев. Неужели еще десятки и сотни лет будут толпиться они, всегда понурые, мрачные, грязные и вздыхающие?.. И кажется мне, что это, действительно, что-то стихийное. Дядя Захар сойдет в могилу, а кирпичники, и все те же, в таких же заплатанных полушубках и азямах, лаптях и сбитых сапогах, будут толпиться, спать на помосте у сарая, жевать хлеб, курить вертушки, сплевывать и говорить все так же малопонятно и несуразно.
– Да, сталыть, по три с гривной… Выволочили глину, почитай, к Покрову всею… лонатошники, сталыть…
– И што ж, к Жучкину пойдем… и харч лутче…
– Квас обязательно дает… да… Сидора-то Пахомку-то?.. Перед масляной помер… Грызь у его заходила.
– Защемилась она… унутрю прошла…
– И напала эта самая вошь… си-ила!.. Откеда берется…
Я вижу, как тощий кирпичник бьет «силу» и стряхивает с овчины.
– Ты, че-орт!.. тряси!..
– А што? Есть мне ее – што ли?.. Прет, вить!..
Боже, Боже! Какие лица! Какие рубцы на щеках, какие скулы, с черной, потрескавшейся кожей, какие мозоли и синеватые бблячки на узловатых пальцах!.. Какие поломанные, кривые, желтые ногти, волдыри на лицах, заплаты и швы на теле, азямах и полушубках!..
Я уже знаю, что не из тридесятого царства, не «оттуда» приходят они и не «туда» пойдут в дожди и стужу по грязным дорогам. Детство прошло, розовая, таинственная дымка разнесена ветром, растаяла. Я знаю, откуда приходят они и куда пойдут. И уже теперь начинаю я думать о них, и сердце начинает сжиматься, когда я смотрю на эту пугливую, несуразную и обманутую толпу, на эти корявые руки, вечно таскающие и формующие кирпичи, и ноги, прыгающие в мокрой глине.
Леня смотрит на них из своего кабинетика и слушает.
А юркий Александр Иванов выскакивает из конторки с листком и карандашиком на бечевке и выкликает:
– Эй, вы, судари!.. Выходи! Обжигало! Кто обжигало?
– Я обжигало, Конопаткин!.. С праздничком, Ляксандра Иваныч, Христос Воскрес!
Александр Иванов не решается сказать «воистину», но Конопаткин как-то размяк весь, стянул к уху картуз, утерся и уже протягивает синеватые губы.
XVIЛеня уехал в субботу на Пасхе и уехал внезапно. Еще в четверг он ходил по саду с Настенькой, еще в пятницу утром собирался с дядей ехать после обеда на завод, заходил в конюшню посмотреть Жгута.