Будь мне ножом - Давид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хватит сжимать кулаки! Наши страшные тайны всегда мельче, чем нам кажется, так дай же мне себя, не сдерживаясь, напиши, например, — в отдельном письме из одной фразы — то, что первым приходит тебе в голову, когда ты читаешь это письмо (Да, да! Сейчас, в эту минуту, запиши, сложи и отправь, ещё до «официального» ответа, до всех твоих сложностей)…
14 июняБум!
Теперь что, моя очередь?
После соития мы уснём, прижавшись друг к другу. Твоя спина к моему животу, и я пальцами ног, как прищепками, зажму твои лодыжки, чтоб ты не улетела от меня ночью. Мы будем, как картинка из книги природы: продольный разрез плода, я — кожура, ты — сердцевина.
Яир.
P.S. Не ожидал, что ты решишься.
17 июняА во время соития с тобой я хочу закрыть глаза и легонько коснуться границы твоих волос, где-то пониже пупка, чтобы ощутить кончиками пальцев то место, нежное и шелковистое, в котором ты превратилась из девочки в женщину.
Я.
18 июняОдно вне очереди.
Вчера вечером, когда я спускался по переулку Хелени Ха-Малка, впереди меня шёл мальчик лет девяти-десяти. Мы были одни. В переулке было темно, и он то и дело оглядывался и ускорял шаги, но я даже при медленной ходьбе иду слишком быстро. Я ощутил его страх, страх, который я так хорошо помню, и подумал, как бы мне успокоить его, не смутив. И тут он захромал. Приволакивал ногу и стонал. Так мы и дошли до конца переулка, медленно, держась на одном и том же расстоянии. Он хромал снаружи, а я внутри.
Я.
Явный недостаток таких поспешных соитий в том, что час спустя ты снова ощущаешь голод (даже при том, что: «Иногда ты совсем одинаково прикасаешься ко мне в точке боли и наслаждения», — хватит мне на целую неделю).
19 июняТы уже написала? И отправила? Когда у вас вынимают почту?
(Я просто немного потренировался, чтобы не ослабли мышцы агрессивности. Чтобы ты всегда могла меня узнать.)
Что касается последних предположений — ты трижды ошиблась: я пишу тебе не из тюрьмы, и я не тяжелобольной и не прикован к постели, я даже не израильский разведчик в Дамаске или Москве, находящийся в отпуске на родине перед возвращением в морозы…
Я — это все трое.
Что ещё? Немного.
Главное: у тебя дрожат пальцы, когда ты достаёшь мои письма из почтового ящика в учительской.
Я тоже так — сначала проверяю на ощупь толщину нового письма, сколько пищи я получу на ближайшие дни и ночи.
…На твой вопрос (довольно странный) — и стрелки, и цифры вместе (а какая разница?)
Да, я вспомнил, что я должен у тебя спросить: имеешь ли ты отношение — я знаю, это глуповато звучит, но всё же — имеешь ли ты какое-либо отношение к китайской газете (на чистом китайском языке!), это такой еженедельник, выходящий в Шанхае, который я начал получать в последнее время без моего заказа?
Если не имеешь — забудь.
Это не письмо, просто ночное бормотание, свист в темноте, пока ты не вернёшься.
(Не устаю удивляться, как эта ссохшаяся жизнь решилась вынуть для меня такую огромную грудь).
Яир.
21 июняРазинутый рот или дупло дерева? Не пойму. Но меня очень обрадовало, что там наконец-то не было слов!
Я и не знал, что ты рисуешь. Линия, чёрное пятно и магия твоего прикосновения.
Честное слово, я тебе когда-нибудь станцую. Не обращая внимания на людей вокруг. Я буду смотреть только в твои глаза и танцевать.
А пока нужно писать, правда?
Так вот, это всё из-за чёрного пятна.
Например, маленькая чёрная обезьянка бегает вверх и вниз по животу хозяйки.
Тебе это о чём-нибудь говорит? Не важно. Мы условились о свободе болтовни. Мне это говорит вот о чём: хозяин купил её для супруги на ярмарке во время одной из своих поездок. Хозяин всегда в пути, это — путь хозяина. Обезьянка дрессированная. Она куплена для удовольствия хозяйки, но, ни в коем случае, не для её собственного удовольствия, понимаешь? Она должна всегда знать своё место, место «исполняющего обязанности» до возвращения хозяина (а может никакого хозяина и нет?)
Я.
Я знаю, что ты знаешь, о чём я сейчас думаю. Тебе показалось странным, что я помню каждое движение, каждый вздох и родинку женщины, которая была со мной, но меня самого ты не нашла в этих воспоминаниях.
22 июняКогда я среди людей (подумал я сегодня вечером во время купания сына) — причём не важно, чужие они или самые близкие, — меня всегда преследует мысль: а ведь все они умеют простейшим образом делать то, по отношению к чему я — полный импотент: пускать корни.
Вопрос: «Скажи, идиот, зачем, собственно, ты ей рассказываешь такую чушь? Всё это — дохлые рассуждения и дешёвая философия! Почему в тебе нет ни капли аристократизма или просто хорошего вкуса, которые научили бы тебя, что не всё нужно говорить?!»
Ответ: «Это живущий во мне ослик, и это порыв отдать всё, (в том числе и мои фило-грошú), который она вызывает во мне более, чем кто-либо другой. И не „рассказать“, а мчаться к ней с таким сигналом-проблеском, как „Скорая помощь“ в приёмный покой с человеком, потерявшим сознание: передать его в руки врача в надежде, что он сможет помочь… Расскажи ей о ленте Мёбиуса».
Вопрос: «Ты что, с ума сошёл? Уже?»
Ответ: «Что значит „уже“? Для вас не существует понятий „рано“ и „поздно“, время — это шар, помнишь? Она сказала, что это время родилось специально для неё…»
Дай мне руку, я расскажу тебе, как я иногда представляю его стариком. Я говорю о своём сыне (назовём его Идо).
Может быть, это своего рода прививка (От чего? От избытка любви к нему?), я снова и снова представляю его себе стариком. И это помогает. Мгновенно гасит любую вспышку любви и тревоги за него.
Обрати внимание: именно стариком. Не мёртвым. Я и в этом, конечно, попрактиковался, но, очевидно, «мёртвый» звучит слишком однозначно для необходимой мне пытки. Мой сын — согбенный старик, роняя слюни, смотрит телевизор в каком-то заведении для таких, как он, мёртвый, потому что блеск его светлых глаз угас. Не так-то просто удержать такую мысль. Попробуй. Это требует напряжения самых прочных спинных мышц души, потому что душа изгибается, протестуя, и требуется большая сила для её усмирения… О чём это я?
О моём сыне, бывшем ребёнке, о сыне-старике, скрюченном, с руками в коричневых пятнах, поражённом одной из болезней, присущих его возрасту, который пытается вспомнить что-то неуловимое — может быть, меня? Может быть, в его неверной памяти возник я? Я и он, в хорошую минуту? Когда сегодня утром ему в глаз попала соринка, и я слизнул её языком? Когда я обтянул поролоном углы всех полок в доме, как только он начал доставать до них головой; или просто, когда я, по-своему сдержанно, но очень сильно его любил?
А, может быть, он всё перепутает и подумает, что он — мой отец?
Хорошо бы. Я хочу, чтобы в бесконечной вселенной, там, где перемешиваются судьбы и люди, и каждый человек хоть на миг имеет возможности стать любым другим человеком, было одно такое мгновение, когда он будет моим отцом (это бессмысленная и удручающая случайность, что я — его отец, а не наоборот). А главное, чего я хочу, — чтобы всё наконец закончилось — спрятаться бы к нему под крыло, прижаться и слиться воедино. Побыть бы минутку в том времени, когда я для него буду всего лишь ещё одним, сбежавшим, подобно ему, человеком; человеком, который побывал в искажённом мире, внезапно прорвавшемся в жизненное пространство…
Я вот думаю: а вдруг как раз тогда, в умиротворённости или равнодушии своей старости, а также в мудрости, которую он, конечно же, накопит за годы своего отцовства, с детьми, которые у него будут, — он сможет опять меня выбрать? Как ты думаешь, он выберет?
Поговори со мной.
Как тяжело бывает ждать ответа по два-три дня! Ведь больно-то — сейчас!
После моей фантазии о Ярочке ты сказала, что я, наверняка, очень много даю и Идо, может, даже больше, чем многие родители могут дать ребёнку, и что я, конечно же, не только «высушиваю». Спасибо за попытку освободить меня от этого. Я даже боюсь тебе рассказывать, как сильно я «высушиваю» (я — «иссушитель»), даже не намеренно, а одним лишь своим присутствием. Но когда-нибудь, в 2065 году он же улыбнётся мне голыми дёснами и потускневшими глазами, и скажет, что всё в порядке, что он тоже понимает условность приговора в нашей штрафной колонии — сегодня ты Франц Кафка, а завтра — его отец Герман…
Иногда я воображаю это до мельчайших подробностей. Как он вызовет мой дух и, сжав его в пальцах, исследует в послеполуденном желтоватом свете, как будто держа в руке ненужную, но безопасную вещь. И тогда я осторожно проведу пальцем по его телу, а затем — по своему, как по ленте Мёбиуса, у которой невозможно заметить переход с наружной стороны на внутреннюю…