Через Атлантику на гидроплане - Антуан Шоллье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я знаю, — ответил Хрисанф, — только то, что говорит об этом наше предание. Было некогда время, когда древняя Эллада увидела, как некоторые из ее наиболее смелых детей отправились основать колонию в стране, называемой Тринакрией; наши предки тоже принадлежали к таким выходцам. Однажды они отчалили от берегов старого Коринфа в поисках новых стран; по волнам океана двигались их триремы килем к Западу, — но Нептун поднял бурю и увлек корабли к столпам Геракла, где некоторые корабли разбились о прибрежные скалы, а другие, более счастливые, проскочили через этот страшный проход, и оттуда прихотливые ветры несли их неудержимо по неведомым волнам. Так текли дни за днями, пока покровительствующая рука богов не привела их к этим берегам. Возблагодарив богов, путешественники поразмыслили о бедствиях, которые претерпели они во время долгих часов своих странствий, и решили остаться на этом острове, который они назвали Аполлонией. Здесь они и обосновались со своими семьями; они счастливо жили среди ласковой и гостеприимной природы. Постепенно число колонистов вырастало, оказалось, что остров был слишком мал; пищи для выросшего населения нехватало; наступило ужасное время; один из поэтов, Атимос, в возвышенных строфах рассказывает ужасы этой страшной войны с голодом. Некоторые решили снова спустить на воду старые триремы и отправиться на поиски новых земель. Но на некотором расстоянии от Аполлонии море оказалось загроможденным массой морских трав, в которых запутались триремы, и оставшиеся на острове беспомощно наблюдали за медленным угасанием своих собратьев. Я знаю все это из преданий, которые из уст в уста передаются от одного поколения к другому. После этой отдаленной эпохи, когда из-за голода погибло так много наших предков, Аполлония не подвергалась больше опасности голода; сама природа устранила опасность, происходившую от роста населения; в наше племя не вливался приток чуждой крови; наши союзы стали менее плодовиты, и число жителей постепенно стало уменьшаться. Сейчас Аполлония едва может насчитать до ста обитателей; может быть, даже настанет день, когда навсегда угаснет наша раса за отсутствием потомков, унося с собой последние остатки культа Идеального.
По мере того, как говорил Хрисанф, мое удивление возрастало. Передо мной стоял человек, связанный своим происхождением и культурой с наиболее чистыми традициями древней Греции. И эта культура не подверглась никакому чужестранному влиянию! Мне было чрезвычайно интересно изучить до конца эту цивилизацию, по меньшей мере такую же утонченную, как наша, но которая, исходя из тех же истоков, ограничила свое развитие единственным идеалом Красоты.
Устье ручья было усеяно камнями, которые заставляли восхитительно журчать его ясные воды; предо мной стоял старец; его силуэт четко вырисовывался на фоне моря, и я снова задавал себе вопрос, не является ли все это игрой моего воображения.
И под аккомпанимент журчащего потока снова раздался голос Хрисанфа:
— Чужестранец, я не знаю, какую жизнь ты вел в стране, откуда ты пришел, и не желаю этого знать; но на основании твоих же слов мне кажется, что ты достаточно близок к нам, чтобы воспринять наши взгляды на жизнь; забудь все, что заставило тебя попасть на океан; забудь плохо устроенный мир, краткий, но печальный очерк которого ты только что сделал. Твоих немногих слов уже достаточно, чтобы понять, до какой степени он отвратителен. Аполлония принимает тебя, как сына; здесь не найдешь ты вожделения ни к роскоши, ни к честолюбию, ни алчного стремления увеличить свое достояние. Прошли века с тех пор, как наши философы показали всю суету и безобразие чувственности и тщету даже самой чувственности, хотя бы только в одном воображении. Одним вожделением мы преисполнены — вожделением к разуму; одной страстью охвачены — страстью к прекрасному; но к прекрасному, очищенному от всяких чужеродных примесей, к прекрасному, черпающему свои истоки только в разуме и умозрении; вот почему из всех богов мы сохранили только одного, являющегося прообразом нашего Идеала.
— О, Хрисанф! — воскликнул я, — ты не можешь представить, какой радостью преисполнили меня твои речи; все то, что сказал ты мне о вашей цивилизации, заставило меня понять, как справедливы были твои полные презрения слова к моим сородичам. Часто среди бессмыслицы и безобразия того мира, которого ты не знаешь, я жалел, что не родился в славные времена, когда процветал в Греции культ Красоты. И вот моя мечта осуществилась; ты предоставляешь мне право гражданства в божественной Аполлонии, в последнем прибежище тех, кто понимает, какою должна быть жизнь.
Легкой поступью из лесу выбежала группа женщин, обремененных цветами и плодами. Они приблизились, и я узнал среди них белокурую Тозе; мне казалось, что она с волнением взглянула на меня; но Хрисанф уже направился к грациозной группе и объявил, что Аполлония теперь насчитывает одним гражданином больше.
В то время, как ее подруги радостно захлопали в ладоши, Тозе мелодичным голосом запела на импровизированный мотив, который меня очаровал своей красотой:
— Будь дружественно принят среди нас, о, странник, пришедший из неведомых стран, в чьем уме тот же идеал Красоты, что и у нас; будь дружественно принят, о, странник, на нашем острове, где все полно гармонии и красоты; будь дружественно принят, странник, и да будет твое имя Главкос, так как в ясности твоего взора отражается само небо.
Глава X.
Наступила ночь; весь день я бродил в компании женщин по пальмовым рощам, помогая им собирать плоды; полнейшая беззаботность проглядывала во всех их движениях; никакая обязанность не тяготила их; они мало интересовались даже самым течением времени, двигались, грациозные и веселые, повинуясь капризу своих желаний; иногда приостанавливались, чтобы собрать цветы и благоуханные плоды; временами сам собой возникал хор и импровизировались песни во славу благодатной природы.
Я оставался немым зрителем этих простых сельских сцен. По сравнению с аполлониянами мои движения казались тяжеловесными и неуклюжими; именно я был варвар и, несмотря на свою книжную культуру, я сознавал, что при попытках подражать им я оказался бы смешным и нелепым; они легко взбирались с кошачьим изяществом на ветви деревьев, откуда грациозно кидали в подруг пурпурные или золотистые плоды; они нисколько не стеснялись в моем обществе; во всех их движениях сквозило странное отсутствие стыдливости.
Я высказал им удивление, что в их разговоре нет никаких отголосков их ежедневных занятий; они мне возразили, смеясь, что этот сбор плодов и является их главным развлечением; остальное время они проводят, как и другие обитатели острова, кто как хочет, без забот и без каких-либо обязательств. Когда я поставил им более определенные вопросы об их жизни, они, повидимому, перестали меня понимать; я почувствовал, что между мной и ими целая пропасть, и что понять их я смогу, только войдя лично в их повседневную жизнь.