Исповедь - Семен Соболев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Ширмачи проклятые! - зло восклицал в полголоса дед, норовя в то же время удерживать непослушных коровенок от метаний в разные стороны. А уже в поздних сумерках, когда окна начинали светиться зажженными лампами, распрягая коров у дома прабабушки, дед плакал от поруганной гордости, а бабушка - от жалости к корове. Знала бы она, что это еще не последнее наше лихо, и что придет еще время войны, когда русская женщина уподобится этим коровенкам: она будет рожать, и на ней будут пахать, она будет сутками стоять у станка и делить свою пайку хлеба детям, и она же будет получать похоронки и оплакивать и погибших на войне детей своих, и мужей, их сотворивших.
На другой день мужики опять собирались где-нибудь у одного дома и опять начинались разговоры и мечты о земле вольной, не занятой, ничьей земле, что родит хлеб.
Позже, уже после войны, читая поэму Твардовского "За далью даль", я был поражен точностью, с какой там изображена эта картина. Как будто вот с этих вот мужиков он списал своего Никиту Моргунка. Видно вся Россия той поры была заселена этими стронутыми с родных мест моргунками...
Недели через две, когда коровенки пообвыкли ходить в упряжках, эти скитальцы уехали, как они говорили, в горы. Дед не поехал. Он остался один, а бабушка Прасковья Григорьевна, уехала со своими младшими сыновьями, моими дядьками Дмитрием и Васей.
Между тем запасы наши иссякли совсем, работы отец не находил и начался голод. В месяц раз или два прабабушка Анна присылала нам по куску хлеба, все остальное время мы питались в основном травой, сдирая с нее соцветия или семена. Целыми днями мы бродили по пустырю, совершенно ослабленные, отыскивая рыжик, на верхушках которого были редкие метелки маслянистых семян, похожих на семена льна. Семена были скользкие, мелкие, безвкусные, но они поддерживали в нас жизнь. Попасшись так какое-то время, мы ложились на траву на солнце и долго отлеживались, собираясь с силами. Вокруг нашей избушки, на задах ее были следы чьих-то давних испражнений, размытых дождями и иссушенных жарким солнцем. Среди них попадались косточки кем-то когда-то проглоченных вишен. Я хотя и был мал, но понимал, что косточки эти рассыпаны не из рук, а из иных мест, понимал, что это не чисто. Однако, собирал их, разбивал камушком, и съедал выпавшие ядрышки - так страшен был голод!
Между тем молва о земле, где люди живут сыто, где каждый день едят хлеб, распространилась, из деревни скоро приехало несколько мужиков и, прихватив с собой нашего отца, они уехали тоже "в горы". Нет, они поехали не покупать, потому что покупать было не на что, да и кто бы им продал? Они поехали зарабатывать на уборке, на молотьбе, чтобы за свою работу получить зерном, поэтому ждать их надо было долго.
Мы остались одни. Кроме мамы, совершенно иссохшей от голода, нас было еще пятеро детей. Надо было как-то выжить. Началась зима. Чтобы натопить печь, нужны были дрова. Дров не было, и взять их было негде - это была степь, степь без конца и без края. Я даже не знаю, где их находил старший мой брат Ваня на растопку (несгоревший уголь мы собирали на станции из отвалов паровозного шлака). То, что нельзя было где-то украсть доску от забора, я знал точно, так как на мне, бывшем в том возрасте, который вызывает наибольшее сострадание, лежала обязанность ходить с сумой по дворам и просить Христа ради, и я хорошо знал, что все дворы давно разгорожены и заборы сожжены, если не самими хозяевами, то ближайшими соседями, поздней ночью выходившими на воровской промысел.
Ничтожно мал был мой доход, когда я обходил окрестные дома. Отчасти потому, что я очень боялся собак, и мне приходилось обходить дворы, где были собаки, а их было много, и все они особенно не любили нищих, отчасти потому, что жили все в ту пору впроголодь.
Робко входил я в какой-нибудь дом (благо, что двери в те времена днем на запоры не закрывали), молча стоял какое-то время у порога, давая продрогшему тельцу хоть немного отогреться от уличной стужи. Потом еле слышно протягивал жалобно:
- Пода-а-а-й-те Христа ради...
Далеко ходить я не мог, поэтому через какое-то время приходилось входить в одни и те же дома. Разговору долгого не бывало. Иногда коротко отвечали:
- Самим есть нечего, - или того хуже:
- О, опять пришел!
Тогда я со стыдом, даже не успев согреться, выскакивал на улицу и долго томился в сомнении - заходить ли в следующий двор. Однако, вспомнив, что дома остались голодные братишки и сестренки, бледная и совсем исхудавшая от голода мама, я понуро направлялся к следующему дому, и процедура прошения повторялась. Иногда сердобольная старушка, жалостливо посмотрев на меня маленького, озябшего, с тощей холщевой сумой через плечо, начинала расспрашивать, а я и рад, хоть согреюсь...
- Мамка - то у тебя есть?
- Е-е-сть, - тянул я жалобно.
- А сколько же вас у нее?
- Пя-а-теро.
- О, господи, - вздыхала старушка. - А тятька - то ваш где же?
- Тятька уехал хлеб зарабатывать.
Вынув руки из-под фартука, она со вздохом шла к шкафчику, вынимала оттуда какую-нибудь корочку, добавляла пару сырых картофелин и подавала их мне. Я бросал это все в сумку, говорил "спасибо" и шел дальше. Так, собрав малую толику, я возвращался домой.
Какова же была моя обида, когда к нам заходил нищий и, сняв шапку, перекрестившись, долго стоял у порога и все ждал, пока мама моя не отделяла часть от моей скудной добычи и не отдавала ему. Отказать она не умела. Так мы жили несколько месяцев.
Но однажды, где-то после Рождества, среди ночи раздался стук в дверь, и послышались мужские голоса. Мама вихрем метнулась к двери - приехал отец с ватагой мужиков - односельчан, с которыми ездил на заработки. Он заработал зерна, заехал на мельницу, перемолол его на муку, потом заехал в деревню к бабушке Ишутиной, она напекла хлеба и всяких ватрушек, и со всем этим богатством отец среди ночи приехал домой.
Мама затопила печь, начала что-то варить, зашумел самовар, привезенный из деревни, побудила всех нас, и мы стали есть хлеб, хлеб настоящий, душистый, хотя еще и полузамерзший, но такой вкусный, такой долгожданный и возвращающий жизнь, жизнь, как воскресение из мертвых...
Да, не всякому дано познать сладость хлеба...
Так мы пережили зиму, впроголодь же переживали следующее лето. Отец стал работать на мелькомбинате, на затаривании мешков с мукой, как он говорил - выбойщиком. Рядом с ним работали такие же полуголодные мужики. На работе они, тайно от начальства, замешивали из муки тесто, без соли, пресное, и пекли лепешки на каких-то горячих трубах. Трубы, наверное, были недостаточно горячими, лепешки не пропекались и получались толстыми, плотными и тяжелыми, как свинцовые плитки. Иногда отец приносил таких лепешек одну - две домой, спрятав под рубаху, чтобы не попасться на проходной. Ели за милую душу. Конечно, это был не мамин хлеб, но все же он насыщал лучше, чем сорванные семенные метелки рыжика.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});